Мы проехали горбатыми улочками «Армянского Нью-Йорка» и, спустившись по серпантину до базара, выехали отсюда Новогреческим переулком на площадь. И тут отец так резко затормозил, что я едва не свалился с сиденья. Сталин на беленом пьедестале стоял спиной к нам. Разинув рот от изумления, я уставился на это чудо, а отец расхохотался. Ни золотым, ни бронзовым, ни гранитным — Сталин был голубым. Да, он был выкрашен блестящей, голубой эмалевой краской, той самой, которой были выкрашены только что виденные нами могильные ограды; он стоял посреди голой и круглой, огражденной штукатуренной стеной завода и еще не асфальтированной площади и как могильная тумба, сверкал под яркой луной. Тогда несмотря на удивление (скорей разочарование) эта картина не казалась мне фантастической, и я не мог понять, чему смеется мой обычно не слишком веселый отец. Наконец он кончил смеяться, и, обогнув памятник, мы снова остановились, на этот раз перед ним. Несколько секунд мы в молчании разглядывали крашенное кладбищенской краской чудовище, потом отец ударил ладонью по кнопке, и серия отрывистых, как смех сигналов прозвучала перед мертвым лицом упыря.
Не знаю, кто пошел на долгие годы в тюрьму и в лагерь — ведь не мог же не пойти? — хотя я уверен, что выбирая цвет (впрочем, другого могло и не быть), он руководствовался самыми лучшими чувствами — ведь слово «голубой» тогда не приобрело еще нынешнего пакостного смысла... А может быть, все это было и не так. Явление ложной памяти, лунный свет, неверный и обманчивый... И вообще, мало ли что в детстве ни покажется вам голубым.
В целом, если бы не смех моего отца, я бы, наверное, в конце концов одобрил идею покрасить Сталина в голубой цвет, во всяком случае, она не показалась бы мне кощунственной, но и отношение отца к этому удивительному явлению насторожило меня. В его смехе и еще больше в серии коротких сигналов, которые он послал Сталину из машины, очень явно проглядывало отношение к Великому Вождю. Было что-то уж слишком неуважительное в этом странном приветствии, больше, в нем была злоба и вызов — я понял это, — но тогда я еще не читал историю несчастного Евгения и не знал, как мстительны бывают памятники, не знал, что они никому не прощают дерзости, но мой отец вскоре в этом убедился. Мое подозрение о том, что отношение отца к Сталину несколько необычно подтвердилось спустя несколько дней, когда ошибка была исправлена. Теперь памятник был, как и положено, белым, точнее выкрашенным масляной краской цвета «слоновой кости», по идее все-таки белой. Вождь стоял с непокрытой головой, заложив каменную десницу, за борт шинели, внизу, из глыбы, имитирующей грубо отесанный камень, выступал с любовью вылепленный сапог. Когда я, уже не доверяя себе, спросил отца, почему перекрасили памятник, если сначала он был выкрашен голубым, ведь была же какая-то цель (а может быть, это враги народа выкрасили Сталина голубым?), отец посоветовал мне забыть об этом.
— Пусть хоть в полоску покрасят, — сказал он куда-то в сторону и сплюнул. (Мне он плеваться не разрешал.)
Позже никто из моих знакомых, как взрослых, так и детей, вероятно, проинструктированных родителями в том же духе, что и я, не вспоминал этот случай, и только Прокофьев, когда мы, уже учась в школе, кажется, в четвертом классе, вместе с нашим пионерским отрядом пришли первого сентября к памятнику, чтобы в благодарность за наше счастливое детство возложить к его подножию цветы (букет омерзительных мясистых гладиолусов), да, Прокофьев, наклонясь к моему уху, сказал мне:
— Когда этот памятник открыли, он был голубым. В первый день он был голубым. Я сам это видел. Его перекрасили.
Это заявление Прокофьева поддержало меня в моем заблуждении, но к моменту окончания школы, знаменитой гальтской гимназии, в которой когда-то учился великий писатель, а во время оккупации помещалось гестапо, к тому моменту, мы не то, чтобы не помнили этого анекдотического факта — мы прекрасно его помнили! — мы яростно отрицали его.
— Нет, — вдруг с ненавистью сказал Прокофьев, — никогда он не был голубым.
Теперь, когда мы ненавидели его, как ненавидим до сих пор, мы не хотели допустить, что хоть один день, даже одну минуту он мог быть голубым.
Да, забыть, вытравить из памяти эту голубизну. Вытравить Зверя, ведь все это в прошлом и не вернется уже никогда. Зачем тащить на себе мертвеца? Нет, все это не так просто, Людмила. Мое прошлое — между настоящим и будущим. Все — в настоящем, Людмила, разве то был не я? И если, однажды отринув заблуждение, я решил, что покончил с ним навсегда, я был не прав. Ведь тогда, в детстве, когда я верил в него, уже тогда оно определило весь мой дальнейший путь. Оно возвращается ко мне снова и снова. Вот и этот берет... Но это была ошибка — он вернулся ко мне светло-серым. И это удивило меня, но кто поручится, что этот берет единственное, в чем я был не прав? Я же говорю: лунный свет, неверный и обманчивый. В конце концов, мое поражение тоже говорит о какой-то ошибке. Может быть, как раз здесь, в голубом?