Незадолго до моего отъезда мы говорили об этом. Собственно речь шла о Тетерине. И хотя к тому времени я уже был разбит и лежал на лопатках, все же из чистой добросовестности (ну, и потом, дело было не только в тебе, но и в лекарстве, которое пытались похитить, и можно было предположить, что будут пытаться снова), я решил проверить то, что осталось, но в этом деле я опять пришел к исходному пункту, потому что информацию, как оказалось, мог дать мне как раз потерпевший, то есть тот, кто мог стать потерпевшим. Я говорю о докторе, на этот раз расследование привело меня к нему. Нет, так не оказалось, и доктор не смог дать мне никакой информации. Он смог только показать мне свидетеля, от которого, увы, ничего нельзя было добиться. Но сам этот разговор опять вернул меня к голубому, чтобы лишний раз напомнить мне о моей ошибке.

Меня попросил об этом следователь, который вел дело об убийстве Стешина, обраставшее все новыми и новыми деталями, точнее новыми загадками, и не было видно конца. В это время он добивался возможности поговорить с Тетериным, показания которого, конечно, не имели юридической силы, но могли дать какой-то дополнительный материал, однако тут он наткнулся на непреодолимое препятствие, и, как оказалось, только я мог ему помочь.

— Врач, который им занимается, слишком большая шишка, — сказал мне следователь, — и он категорически отказывается дать мне свидание с ним. Я уже имел неприятный разговор с прокурором. Он как школьника ткнул меня носом в пункт восьмой семьдесят второй статьи УПК, как будто речь идет о свидетельских показаниях. Вообще мне непонятна горячность, с которой Ларин бросился защищать своего наркомана, — сказал следователь.

— Ларин? — переспросил я.

Мне-то понятна была горячность Ларина. Я знал, что в свое время доктор прикрыл Тетерина от преследования за тунеядство. То, что Тетерин состоял на учете в психодиспансере, помогало ему. Ведь он не оформитель, не театральный художник — нигде не предусмотрена такая профессия как живописец, а в Союзе Художников то, что он делает, вряд ли считается живописью. Конечно, нелепо применять статью двести девять к творческим людям, но советские законы не рассчитаны на творческих людей, и трудно представить, что Тетерина могли бы принудительно трудоустроить по специальности. Я вспомнил одну статью, прочитанную мною когда-то в дореволюционном журнале, где как раз рассказывалось о том, как художников принудительно «трудоустраивали». Их заставляли расписывать табакерки для знатных вельмож. Да, они были трудоустроены, и для них существовали законы, такие, что непослушного творца покровитель изящных искусств мог за строптивость и нерадивость высечь или посадить на цепь. Я пересказал эту статью доктору, но он сказал, что это в той или иной форме существовало всегда и еще неизвестно, так ли уж это плохо. Может быть, и стоит сажать художника на цепь. Художник всегда желает свободы, сказал он, но знает ли он, что это такое? Может быть, подлинную, духовную свободу, он обретает как раз на цепи. А те художники? Что ж, им было тяжело, но именно эта жизнь очистила их для искусства. Вообще, он считает, что творчество заключено между возможным и идеальным. Свобода? Может быть, человек, лишенный земного тяготения и воспарил бы, как ангел, но вот вопрос: остался бы он при этом человеком? Я не знал, что ему на это ответить.

Это был, собственно, разговор не о Тетерине — о художниках вообще. Во время нескольких визитов доктора ко мне, пока я болел, мы довольно много говорили о художниках, вообще, в основном, об искусстве. Конечно, мне, почти полному невежде, но все же когда-то (смешно, конечно) ходившему в провинциальный кружок рисования, было интересно по крайней мере знать, что это за народ, и доктор не то что с удовольствием, с энтузиазмом, даже с горячностью удовлетворял мое любопытство. Странно, что когда разговор касался Иверцева (одного из любимейших художников доктора), мне казалось, что он его не понимает. Было такое впечатление, что перед ним встает невидимая, но непреодолимая стена. Однажды я подумал, что остальные художники более понятны доктору (как личности, разумеется) именно своими странностями, может быть даже какими-то психическими отклонениями, в то время как Иверцев неуязвим. Доктор странно посмотрел на меня.

— Неуязвим, — повторил за мной доктор. — Неуязвим, — еще раз повторил он.

Передвинув сигарету в угол рта, я снял с рычага трубку и набрал номер.

— Алло, Иверцев? — спросил я, услышав на том конце вежливый, безразличный голос.

— Да, это я, — сказали на том конце. — С кем имею честь?

— Неважно, — прогнусавил я. — Есть маленькое предупреждение (мредумреждение). Очень советуем тебе сидеть спокойно и не рыпаться.

После недолгого молчания там спросили:

— Кто советует?

— Неважно, — сказал я. — Поступило такое предложение. Сидеть смирно, не рыпаться, а главное, не болтать языком.

— А как понимать это предложение? — спросил Иверцев, и голос его оставался таким же бесцветным и равнодушным. — Хотелось бы получить ответ поточнее.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Васисдас

Похожие книги