Любовь к дочери у Николая Фёдоровича разгорелась исподволь, незаметно, со значительным опозданием: до двух лет не только не было никакой любви, а напротив, существовала нелогичная, родственная детской, ревность: почему Леночкины внимание и заботу ему приходится разделять с каким-то жалким комочком противно орущей плоти? Ревность настолько глупая и постыдная, что Николай Фёдорович не признавался в ней сам себе, объясняя отсутствием отцовского инстинкта раздражение из-за нарушавшей привычный жизненный уклад малютки-дочери. Затем, когда девочка залопотала и встала на ножки, появилась привязанность. И только значительно позже — когда Настеньке исполнилось пять лет — то, что с некоторыми натяжками можно назвать любовью.
Однако настоящая любовь пришла вместе с жалостью: именно в этом возрасте — лет с четырёх-пяти — Елена Викторовна, одержимая манией «всестороннего гармонического развития», отчаянно загрузила девочку: английский, французский, музыка, художественная гимнастика, плавание. А в скорой перспективе уже маячили: фигурное катание, обучение на компьютере, японский. Поначалу это, оправдываемое заботами о всестороннем развитии личности, родительское тиранство оставалось вне поля зрения Николая Фёдоровича: действительно, чем раньше начнёшь изучать иностранный язык, тем лучше его усвоишь. И на редкие жалобы Настеньки папа не то что бы вовсе не обращал внимания, но, утешая дочь, говорил ей обычные благоглупости: дескать, знание — сила, ученье — свет и прочее, не менее омерзительное для замученного ребёнка. И только позже, когда девочка пошла в первый класс, её раздражительность, слёзы, приступы демонстративного непослушания, а особенно увиденная им однажды, до густой красноты исхлёстанная ремнём маленькая детская попка заставили профессора по-иному взглянуть на пользу образования: Господи! Образование для ребёнка или ребёнок для образования? То есть — для удовлетворения садистских наклонностей его родителей и педагогов?
И вот тогда-то щемящая жалость, а вместе с ней и любовь к юному беззащитному человечку, наконец, пронзили сердце Николая Фёдоровича — бедная Настенька! Только потому, что она слабее — терпеть тиранические замашки мамы? А он — сволочь! — порой едва ли не умилялся: ах, какая у нас славная девочка! Постоянно занятая, воспитанная, прилежная — в семь лет лопочущая на двух языках! Бренчащая на пианино и рисующая гуашью! А что это стоит Настеньке, что в семь лет она на грани нервного истощения, он — «высоколобый» эгоист — напрочь проглядел! И, ознакомившись с распорядком дня девочки, окончательно выведенный из себя профессор объяснился-таки с женой: Леночка, да как можно?! Чтобы семилетний ребёнок был занят едва ли по двенадцать часов в сутки? Да ещё — под угрозой ремня! Ты что — действительно? Желаешь вырастить из неё разносторонне образованную рабыню?
После этого объяснения Елена Викторовна неожиданно для себя убедилась, что её муж вовсе не такой рохля, как ей казалось — в принципиально важном умеет настоять на своём! — и стала относиться к нему со значительно большим уважением, чем прежде. Всё-таки, несмотря на два иностранных языка и все, прочитанные ею, «умные» книги, в душе она оставалась крестьянкой и в мужчине в первую очередь ценила силу — если не непосредственно физическую, то хотя бы силу характера.
Пересмотрев программу, Николай Фёдорович, кроме школьных занятий, оставил только английский с французским и, по выбору девочки, плавание. И Настенька расцвела — появилось время играть, общаться с подружками, читать первые (самые важные в жизни!) книжки. И, разумеется, потянулась к папе: хотя объяснение с женой по поводу воспитания дочери у Николая Фёдоровича состоялось строго наедине, но Настенька знала без всяких слов, кто освободил её от немыслимых перегрузок — детская интуиция, как правило, безошибочна. Будто бы — идиллия… но!
Теперь — в свой черёд! — начала ревновать Елена Викторовна: с благодарностью принимая от папы всё (даже нахмуренные брови), маму девочка только слушалась — как имеющую власть. Конечно, если бы не многочисленные «романы», которыми госпожа Караваева к этому времени стала несколько злоупотреблять, она бы так просто не отступилась от Настеньки: ведь материнская любовь — это страшная сила, и девочка, в конце концов, ей бы обязательно покорилась, но…
…к маю девяносто восьмого года положение вещей сложилось так: любящий до обожания жену и дочку пятидесятидвухлетний профессор, любящая отца и побаивающаяся маму Настенька, и, наконец, госпоже Караваева — уважающая мужа, ревнующая и, конечно же, несмотря на внешнее охлаждение, болезненно любящая дочку — пылающая неукротимой страстью к шестнадцатилетнему Андрюшеньке Каймакову.