Заслышав шаги в коридоре, она приложила палец к губам, строго взглянула на Веснина, и к тому времени, как в переднюю вошла женщина, которую Веснин считал секретарем Мочалова, девочка уже сквозь слезы улыбалась.
— Мама, это нас пришел навестить еще один папин друг… Нас папины друзья не оставляют, — сказала она, обернувшись к Веснину, и снова приложила палец к губам.
— Да, я хотел бы, если не помешаю… — попытался помочь девочке Володя.
— Войдите, — сказала вдова Мочалова.
Она была в том же темном платье, какое было на ней, когда она отпечатала на листке бумаги имя и фамилию Веснина, чтобы передать этот листок за обитую зеленым бобриком дверь. И ее волосы, как всегда, были притянуты к ушам. Но глаза потеряли сиреневый отблеск, и стояла она чуть сгорбившись, подняв плечи, словно ей было холодно.
О ней нельзя было сказать, что она похудела или подурнела. Но она стала такой, что мысль о ее красоте или ее обаянии уже не овладевала теми, кто смотрел на нее.
Веснин был еще так молод, что не мог точно определить перемену в ней, так поразившую его.
Основное и еще недоступное его пониманию заключалось в том, что теперь мать Оли сама не хотела быть красивой и уже больше не считала себя молодой.
Веснин прошел следом за хозяйками в комнату и сел в кресло, какое ему указали.
Он сидел, сжав пальцы, закусив губу, не видя ничего.
Казалось чудовищным, что старик Вонский со своей слуховой трубкой еще живет, а Мочалова уже нет. Веснин вспомнил слова Крылова о Мочалове: «Он человек молодой…»
«И живут ведь совсем ненужные, убогие, которые были бы и сами рады умереть…» — думал Веснин, проклиная свое глупое малодушие, помешавшее ему перед отъездом прийти к Мочалову.
Теперь, когда Александра Васильевича не стало, Веснин без эгоистического самоунижения понимал, что, возможно, Мочалову так же хотелось видеть его, как ему Мочалова.
Почему же не отдался он первому порыву, когда перед командировкой, прямо с завода, прибежал к этому дому, взбежал на лестницу? Почему устыдился он тогда своего желания? Его могли не принять, если бы не хотели видеть, но для чего было самому решать за других?
Почему не побежал он сюда сразу с вокзала поделиться мыслями? Для чего поддался неуместному тщеславному желанию похвалиться самостоятельным проектом?
И теперь все кончено. Никогда, никогда не услышит он веселый негромкий голос, не увидит усталые глаза, смотревшие так понимающе и всегда со смешинкой…
— Александр Васильевич вас очень любил, — сказала Веснину Ольга Филаретовна. — Он возлагал на вас большие надежды. Было бы очень горько, если бы мы отказались от мысли довершить то, чего он сам не успел…
Веснин поднял голову.
Мать и дочь сидели рядом за столом против него, и чай в их чашках давно остыл, как и в его стакане.
Веснин думал о том, что и сам он должен будет когда-нибудь умереть и что после него тоже, вероятно, останутся дела, какие завершат другие люди, и те, в свою очередь, передадут свои незавершенные работы последующим поколениям.
Веснину вспомнились слова, которыми закончил свой доклад о плане электрификации России — великом плане ГОЭЛРО — Глеб Максимилианович Кржижановский:
Это было сказано в 1920 году. Тогда кольцо блокады окружало революционную Россию. Интервенты и белогвардейцы пытались задушить молодое советское государство. В Москве не было электроэнергии, и план электрификации России составлялся при свечах и коптилках…
Подобно тому как в многоголосой песне каждый голос самостоятельно ведет свою партию и то сплетается, то расходится с другими голосами, так все трое, сидящие за столом, переживая случившееся каждый по-своему, были объединены желанием сделать память об умершем вечной.
Оля за время болезни отца прочитала все, что могла найти о деятельности сердца, и знала, что в прежние времена такую болезнь называли грудной жабой. И ей хотелось посвятить всю свою дальнейшую жизнь изучению этой чудовищной жабы и борьбе с нею.
«Все люди смертны, — думала девочка, — никто не будет жить вечно. Но не должно быть на земле смерти безвременной и такой тяжкой, мучительной».
Никто, глядя в ее спокойные мочаловские глаза, не поверил бы, что в эту минуту лицо отца, искаженное страданием, снова возникло в ее воображении.
«Этого не должно больше быть, этого не будет! — И она даже прибавила мысленно: — Клянусь!» — словно отец мог ее слышать.