За моей спиной раздался визг, потом топот, а я так и стояла с бумажкой в руке, как памятник Ленину, не шелохнувшись. Поток разгуливал по залу, словно привидение – по любимому старому замку. В нем жили точеные фигуры балерин и внушительные силуэты примадонн, звучали жизнерадостные баритоны и суровые басы, лирические сопрано и пронзительный фальцет.
Сзади что-то происходило, а поток уводил меня на свою сторону, туда, где внешние звуки приглушаются, и все, что есть вокруг, рассыпается на миллионы крохотных точек. Кресла превратились в море, играющее красными бархатными волнами, как его собрат на открытке с каруселью – голубыми. Ветер носил по залу ноты, и они ложились на выцветшую бумагу тысячами знаков – ровными и корявыми, написанными простыми карандашами и чернилами, с брызгами клякс. Бесконечность, сотканная из бумаги, заполняла зал, и ей вторил контр-тенор – голос, в котором соединяются женское и мужское, голос, слишком прекрасный, чтобы быть земным. Никогда я не слышала столь чувственной и возвышенной музыки. Наверное, так поют ангелы в раю. Я могла бы слушать это пение вечно, я сама стала музыкой, мелодия рвалась из меня наружу, и мой собственный голос соединился с тем другим, божественным… Дио мио, и зачем я только открыла рот!
«Ты поешь гораздо лучше павлина и даже немного лучше Павлика», – утешила меня Аллегра.
М-да уж, певица во мне пропала, и пропала бесследно. Перед глазами начало проясняться, но голова еще кружилась. Я глубоко вдохнула, и моего обоняния коснулся родной запах театра – смесь духов, грима, талька и особой театральной пыли. Мир наконец-то принял реальные очертания, и я начала соображать, что происходит со мной и вокруг меня.
И тут же почувствовала болезненный толчок в спину. Мимо тенью метнулось нечто низенькое в сером балахоне и вылетело в ближайшую дверь. Но это я осознала позже, мои мысли отставали от происходящего вокруг, как озвучка в плохо смонтированном фильме. Я обернулась, поток еще действовал на меня, голова по-прежнему плыла. На моих глазах странные слова «УХТА» и «ЛАРА», мерцавшие на полупрозрачном занавесе, поплыли навстречу друг другу, игриво поменялись буквами и сложились в одно слово: «ХАЛТУРА». Я пригляделась, но так и не поняла, из чего сделаны буквы, игру которых можно было разглядеть только сквозь поток. В уголке мерцала какая-то фиговина – то ли плохо нарисованный кукиш, то ли крендель. Только вывернут он был самым противоестественным образом. Попытаться перерисовать такую штуку – верный способ по-быстрому свихнуться.
Да, размашисто – использовать занавес в качестве скрап-работы! Казалось, что воздух вокруг него плотный и осязаемый, словно марево. Я вспомнила, что раньше по окончании спектакля занавес целиком поднимали вверх, а тут он застрял на половине. Но как же предупреждение Кодекса? Сколько в зале зрителей? Человек пятьсот. И этим троим ничего не сделалось? Или это не они тут занавес испортили? Кто же тогда автор?
– Не смотри, – сказала Аллегра. – Нерадостное зрелище! Не для нас.
Я отвернулась и наконец-то заметила, что мой помощник держит за шиворот двух девиц в серых балахонах, держит легко, как цыплят, а те извиваются и пытаются дотянуться ногтями до его лица или лягнуть его между ног. Открытки с птицами валялись у них под ногами.
– Хозяйка… – пробасил Сергей.
И от самого слова, и от интонации, с которой он это произнес, у меня мурашки по коже побежали – не каждый день удается покомандовать личным Терминатором.
– Хозяйка, одна смылась. У меня только две руки. А с этими что делать?
– Держи их покрепче.
И только тут я обратила внимание на листок бумаги, который все еще держала в руках. Программка-то ветхая, как из музея. Желтые странички, мятые уголки и рваные края. Я заглянула внутрь. «Фауст» – его в нашем театре сто лет как не ставили. Опять же, фамилии незнакомые, да еще и с буквой «ять»… Вернулась к обложке – фоном служил нотный лист, к которому была приклеена фигурка – дама в белье викторианской эпохи, нарисованная тушью и довольно грубо вырезанная из желтой бумаги. Слева от дамы теснились две пустые картинные рамы, одна в другой, внутри сидела птица. Открытку украшал скрипичный ключ, мозаикой сложенный из крохотных стеклышек. При удачном попадании света ключ казался цельным, прозрачным и сияющим.
Кристофоро Коломбо, а ведь это же скрап! Меня едва не утащило в Меркабур, а такое не случается на пустом месте. Но скрап очень старый, еще дореволюционный, этой программке и впрямь сто лет, а то и больше. Сверху, над дамой, красивым стройным почерком с завитушками было выведено несколько строк. Начало первой пропало вместе с оторванным уголком, а во второй чернила расплылись так, что ничего не разберешь. Все, что мне удалось прочитать: «…языками человеческими и ангельскими».
А откуда она у меня взялась, эта программка?