— Не веришь? — как ни в чем не бывало спросил Мокий, приподняв короткие прямые бровки, и предложил: — Хочешь, мы споем тебе «Херувимскую»?
Мужик опять ничего не ответил. Тогда Мокий привстал на колени и, откинув назад голову, запел.
Голос у него был чистый, звонкий, и он играл им, как хотел. То словно по ступенькам подымался до предельной высоты и замирал на этой ноте, то, обрывая ее, делал придыхание, будто плача. Начиная новую музыкальную фразу, постепенно переходил с громкого на тихое, а потом на еле слышное пение, легкое, как воздух, как дуновение ветерка.
Возница, выпустив из рук вожжи, глядел на Мокия изумленно и восхищенно. Так же смотрел на него и Максим.
Наконец, взяв какую-то необыкновенную ноту, певец замолчал.
— Кто ты, не знаю, — очнувшись, проговорил возница. — Но пением любую человеческую душу можешь околдовать!
В монастыре, где, по уверениям Мокия, у него был знакомый регент, им не повезло: регента они не застали.
— И зачем только за такие версты ездили? — ворчал Мокий, усаживаясь в сани. — Надо было сразу в Спасский ехать. Не все ли равно, знакомый или незнакомый регент, все они одним миром мазаны! Разве они душу певчего понимают? Взять хотя бы нашего Морева. Уж какой у меня голос, а принять в хор не хотел, жить, говорит, тебе негде! Слезами упрашивал оставить у себя, говорю: и петь буду, и по хозяйству помогать. Оставил! Сплю в передней, вот на таком ящике, — вытянул он вперед руку. — А рост у меня во какой, — дернул он плечами. — Ничего, привык! Научился, как змея, кольцом свиваться.
Максим и возчик молчали. На Спасской башне пробили часы, напомнив, что Мокию пора возвращаться.
Выслушав его советы и напутствия, Максим вошел в монастырский двор. Увидев высокие, мрачные стены с узенькими окошечками и людей в черных, глухих одеждах, он почувствовал, что попал в совершенно иной мир, и на сердце у него стало тревожно. Растерянно остановился посреди двора и стоял бы так, наверно, долго, если бы его не окликнули. Позвавший Максима монах поразил его своей бледностью и большими огненными глазами, от которых трудно было отвести взгляд.
— Мне бы регента… отца регента.
— Я регент, — ответил монах очень низким голосом.
— Вот пришел в Казань учиться пению…
— Ты, верно, голубчик, путаешь. Это не музыкальная школа, а монастырь!
— Я и пришел проситься в монастырский хор, больше деваться мне некуда. Сделайте милость!
— Ну, что же, я тебя послушаю.
Хоровая комната, в которую они вошли, помещалась на первом этаже одного из монастырских корпусов.
— Умеешь по камертону находить тональность? — спросил регент.
Ответив утвердительно, Максим вышел немного вперед, склонил набок голову и запел арпеджио. Начал со средней октавы, постепенно спускаясь все ниже и ниже, наконец, добрался до своих крайних нот. У монаха разошлись скорбные складочки возле губ, а глаза подернулись влагой.
Почувствовав себя в голосе, Максим приободрился и, кончив петь, сразу же, со всем прямодушием юности, высказал все свои мысли: о том, как любит пение и как трудно темному и бедному человеку жить на свете. Рассказал про Ивана Куприяновича, о своей работе на пристани, на заводе, как впервые слушал оперу.
Регент долго молчал, сидя с опущенной головой, потом сказал:
— Что ж, оставайся!
Потянулись однообразные, серые дни. Правда, теперь у Максима было где приклонить голову, к тому же он получал пять рублей и постный стол. К кислым щам и вареной картошке он привык с детства, о другом и не мечтал. Вот только денег не хватало, чтобы обновить одежду. Так он и шлепал по грязи в рваных башмаках, старательно, но неумело штопал штаны и рубаху.
«Что же будет дальше?» — иногда спрашивал он себя. Молчали монастырские стены, только протяжно и тоскливо гудел колокол.
Кроме Максима, в хоре было еще два юных певчих: Фаддей и Орефий. Фаддей, высоченный, белобрысый, кроткого нрава, всему верил, боялся лешего, любому готов был отдать последнюю рубаху. Он и говорил как-то чудно:
— На-кысь… возьми-кысь…
В монастырь он попал потому, что у него все вымерли, а тетке, колченогой и глухой, он был «никчемуточки». С прохожими нищими она отправила его в Казань. Пределом его мечтаний было выучиться на дьячка и вернуться домой. Добиться этого он рассчитывал своей старательностью: пел громче других, учил новые хоры, забывая о сне и трапезе.
Орефий был полной противоположностью бесхитростному Фаддею. Племянник монастырского казначея, он считал себя «величиной», важничал, задавался. Маленький, он, чтобы казаться выше, ходил на цыпочках, бесшумно. Лицо его казалось покрашенным одной серой краской: серые брови, серые щеки, серые губы, и только острые глаза привлекали внимание частой сменой выражений: то злобы, то зависти, то хитрости. Кого-нибудь выследить или выдать для него было большим удовольствием. Целью Орефия было попасть в духовную семинарию, а оттуда — священником в Воскресенскую церковь, здесь же в Казани, именно в Воскресенскую, а не в какую-либо другую.