— Весьма печально, — сказал Лонгин. Ты его, наверное, помнишь, длинный, похожий на призрака, всегда грустный и нервный человек с язвой желудка.
Так вот, он сказал, задыхаясь:
— Весьма печально. А я хотел в Байи съездить. Теперь не съезжу.
До ночи мы прятались у Лонгина. Его мать, такая же длинная призрачная женщина, все время приносила нам что-нибудь поесть в надежде подслушать наши разговоры.
Но, на самом деле, они были не очень-то примечательные.
В основном, Курион обхватывал голову руками:
— Все было очень плохо, но ты, мать твою, ты сделал все еще хуже! Поздравляю!
Лонгин молча ел пульс, на что угодно другое, кроме этой нехитрой каши, у него не хватало желудка. Когда я спросил его:
— А ты что думаешь?
Он повторил:
— Весьма, весьма печально.
Помолчав, он добавил:
— Но что уж теперь делать?
— Да, — сказала его мать. — Что вам делать, Квинт? Надо подумать. Прошу прощения, друзья, я лишь проверяю, достаточно ли у вас всего.
Я широко улыбнулся ей.
— Спасибо за твою заботу. Мы очень признательны.
— Я бы на твоем месте был бы так вежлив с Катоном, — сказал Курион.
— С этим…
— Тише, — сказал Лонгин. — Не при маме.
— Но, друзья, нам действительно нужно уезжать, — сказал Курион. — Сегодня же ночью.
— Если мне будет позволено высказаться, — осторожно начала мать Лонгина. — Вам необходимо переодеться во что-нибудь неброское.
Она вздохнула.
— Вроде рабского платья.
— Отличная идея! — сказал Курион. — От этой женщины больше пользы, чем от вас обоих, народные защитники.
Я сказал:
— Не зли меня, Курион. Мне не хватает сегодня крови.
— Откусишь голову Катону при следующей встрече, — сказал Курион. — Это тебя изрядно взбодрит, дружочек.
Он поднялся на ноги:
— Решено, обрядимся в рабов и поедем к Цезарю. Пусть он знает, что эти скоты объявили ему войну.
Лонгин сказал:
— Как бы нас не выудили отсюда до заката.
— Не, — сказал я. — Кишка тонка.
— Так вот в чем причина твоей самоубийственной тупости, — сказал Курион. — У них, оказывается, кишка тонка.
— А ты, умник, что ж ты молчал?
— Я понимал, к чему все идет. Я понимал, что они выдадут Помпею чрезвычайные полномочия, и вы с этим сделать ничего не сможете. Я был трибуном до тебя, если помнишь. И я знаю, как это работает.
— Знаток, тогда почему ты был таким хреновым трибуном?
— Я не был хреновым трибуном.
— О, нет, ты был. Ты был самым хреновым трибуном после…после…
— Вот! Ты плохо знаешь историю! Назови хоть одного трибуна, кроме себя, меня, Клодия и Лонгина!
— Гракх!
— Ну, и еще! Это все знают!
— Брат Гракха, второй Гракх!
— Ребята, — сказал Лонгин тихо. — Давайте не будем ссориться. Нам и без того пришлось весьма нелегко. И еще придется.
— Ты так пессимистично настроен, — сказал я. — Прошу прощения, мама Лонгина, а у тебя есть что-нибудь кроме еды? Выпить, там?
Мать Лонгина скрылась на кухне, а я откинулся на ложе.
— Боги небесные, как же нам теперь сказать все Цезарю!
— Ты, должно быть, решил объесть Лонгина, потому что переживаешь о грядущих лишениях? — спросил меня Курион.
Я хлопнул рукой по столу, так что тяжелые металлические кубки подскочили.
Лонгин вздохнул.
— Ну, объесть — не слишком подходящее слово. Я всегда рад угостить друзей.
— Все, Лонгин, — сказал я. — Мои поздравления, теперь ты мой лучший друг. Думаю, мы с тобой проживем, может, и не долгую, но счастливую жизнь, и у нас будет полное взаимопонимание.
— Вперед, — сказал Курион. — Аж от сердца отлегло.
Примерно в этом духе все и продолжалось, пока мы, переодевшись в рабские одежды, не покинули город и не отправились прямиком к Цезарю в дрянной, дряхлой повозке. Три дня мы тряслись в этой старой, скрипучей повозке, дрожали от холода и делали знаешь что?
Мы ругались.
Путь до Равенны был неблизкий, а сидеть приходилось тесно, чтобы не замерзнуть окончательно. Думаю, в жизни Лонгина это было одно из самых неприятных путешествий.
— Ты идиот, — говорил Курион. — Идиот, идиот, идиот ты, нахрен, такой идиот, даже слов у меня нет. Зачем я связался с этим идиотом?
Я некоторое время молчал, а потом пытался выкинуть Куриона из повозки, она качалась, Лонгин старался оттащить меня от Куриона, а возница, спокойнейший человек, которого я видел в этой бурной жизни, продолжал свой путь.
Потом я сказал:
— А ты трахнул любовь всей моей жизни. Ты женился на ней, хотя прекрасно знал, как я люблю Фульвию.
— Ах вот что? Так в этом все дело, да? Ты все-таки злишься, но ты мне не говорил, да? Ты решил всех нас подвергнуть опасности, чтобы отомстить мне?
Лонгин сказал:
— Справедливости ради, Катон угрожал скинуть нас с Тарпейской скалы до того, как Антоний сорвался.
— Справедливости ради, — передразнил его Курион. — Этот придурок не следил за языком никогда.
— Еще раз назовешь меня придурком, и я серьезно за себя не отвечаю.
— А когда ты за себя отвечал?
— А ты за себя отвечал, когда трахал жену Клодия?
— О, да, более чем. И, кстати говоря, я не лицемерил. Ах, я не вставляю в нее член. Невероятный Марк Антоний, он наконец-то не вставил в кого-то свой член.
— Во всяком случае, мне хотя бы было стыдно перед Клодием.
— Так стыдно, что ты пытался его убить! Хорош стыд! Потрясающий ты человек! Душевный!