Потом она мне позвонила. Неужто оценила мои замечания? Теперь ей хотелось, чтобы я пришла к ней, вместо того чтобы забирать пакеты у консьержа. Ладно. Она назначила мне прийти к одиннадцати утра. Я, как всегда, была пунктуальна. Она тоже. Настоящая классическая пруссачка! Я думала, что прежде доступа к звезде меня ждут всякие церемонии. Ничуть не бывало. Дверь отворила она сама. Передо мной был не только Голубой ангел, но и Берлинская скандалистка, влюбленная женщина из «Свидетеля обвинения», вдова нацистского генерала из «Нюрнбергского процесса» и вдобавок ко всему зажигательная певичка кабаре, переодетая мужчиной. Во всяком случае, на ней были брюки. Для Марлен такое было привычно. Я сказала ей, насколько меня ошеломил ее малый рост. Возможно, именно в эту минуту больше, чем когда-либо, я осознала магию кинематографа и все те ухищрения великих мэтров иллюзии, которым Марлен Дитрих была обязана своей легендарной карьерой. Находила ли я ее красивой? Во всяком случае, «интересной», даже обольстительной. Но она больше не играла; она действительно страдала из-за перелома бедра, отказывалась выходить на улицу и нуждалась во мне, чтобы творить свою легенду. Чтобы добиться этого, она выбрала способ многозначительного молчания. Ее книга могла бы дать ей последний повод появиться перед публикой, чья любовь так долго опьяняла ее. Очень скоро мне представилась возможность познакомиться со всей этой публикой, по-прежнему боготворившей ее, — ведь она каждое утро получала три-четыре десятка писем, внимательно их читала и на все отвечала. Чаше всего просили фотографии, которые Марлен охотно посылала с дарственной надписью. У меня самой есть впечатляющее собрание ее фотографий всевозможных размеров; на них Марлен Дитрих в самых нежных выражениях расписывает, как любит и меня, и моего мужа. Эти снимки ее обворожительного лица не могут заменить ее саму, однако я свято храню их как свидетельства нашей взаимной привязанности. Когда я пришла к ней в первый раз, мы сразу прошли в гостиную. Часть огромной комнаты занимали два больших рояля; под ними лежали вещи, которые она возила с собой во всевозможные турне, чемоданы, сумки, набитые бумагами папки с наклеенными на них этикетками — чтобы не запутаться. Какого цвета стены, разобрать было невозможно: все они были обклеены бесчисленными фотографиями, письмами, копиями контрактов, партитурами, испещренными нотными значками, текстами песен или еще всякой всячиной, за которой ничего не было видно вовсе. Были тут и фотографии друзей, ее дочери, а больше всех — Жана Габена, который теперь-то уж сподобился считаться мужчиной ее жизни. Марлен принялась меня расспрашивать, а я, хоть и не страдаю чрезмерной застенчивостью, смутилась. Меня смущала эта необыкновенная женщина, которая в беседе не преминула показать свои прекрасные руки. Кстати, она, превратившая в кинозвезду простую сигарету, больше не курила. На ее руках не было пятен. Вдруг нас прервал телефонный звонок. Она нетвердым шагом пошла к аппарату. Потом я узнала, что у нее было два несчастных случая на сцене и она перенесла операцию на бедре, но тогда я не могла и вообразить, что под конец жизни она даже не сможет вставать. Звонили из Нью-Йорка; это была ее дочь, Мария Рива, мать четверых ее внуков. Я все поняла, поскольку знала немецкий, о чем Марлен не догадывалась и начала разговаривать с дочерью на родном языке. Потому она и позволила себе отзываться обо мне безо всякого стеснения. Впрочем, ничего плохого она не сказала. Потом она вернулась и попросила меня прийти к ней завтра. Я так и сделала.