Ансельм не участвует в споре. Он просит Марчелло прихватить на всякий случай ножи. Может, и будничная ссора, но вдруг дело серьезное?
— Люди-и-и! — девочка, обежав несколько дворов, возвращается к своему.
Когда жрец со своим гостем и двое умеренно нетрезвых мужиков приближаются к двери, из-за нее слышен просто нечеловеческий вопль, слитный, на одном дыхании:
— Папочка-не-пали-мамочку!
В сенях, синяя то ли от холода, то ли от ужаса, стоит на коленях полуголая, в одной нижней юбке, баба. Самогон стекает по ее растрепанной косе, бежит по грудям, впитывается в ткань, в пол. Рядом, прикрывая собой мать, верещит девчушка. Мужик с пустыми, страшными от выпивки глазами, держит зажженную лучину. И скрутить бы его, оттащить прочь от жены и ребенка, да вот мужик — размером с Милоша, а лучина полыхает в локте от облитых самогоном волос женщины.
Но они вчетвером как-то справляются. Мужика вяжут и бросают в некое подобие тюрьмы, жрец долго читает молитвы в доме, лекарь отпаивает мать и дочь успокоительными травами, соседки вызываются переночевать у них разок-другой.
Поздно, ближе к полуночи, когда Ансельм и Марчелло доедают состряпанный на скорую руку ужин, служитель пламени с небесно-голубыми глазами глухо говорит:
— Знаешь, иногда я жалею, что отменили телесные наказания.
Отважная девчушка, которая, не помня себя, защищала мать, чем-то внешне напомнила Марчелло Вивьен, а тут еще недавно пришло тревожное письмо от Али, в котором он рассказал о своем срыве и ссоре с дочкой. Марчелло, зная свою физическую силу, тяжелый нрав и отчаянную тоску по обеим семьям, панически боялся своей реакции на хмельное. Поэтому оставалось после дня за плугом держаться на честном слове.
После того дня, и того, и следующих... Одинаковых, монотонных, как изгибы знаков пламени в изголовье кровати. Прожив большую часть жизни в одной столице и полгода — в другой, Марчелло задавался лишь одним вопросом: почему деревня еще не поголовно спилась и до сих пор не сошла с ума? Свободная деревня, без барщины, побоев, унижений, разлученных по господской прихоти семей.
Из философских бредней его вырвал непривычно звонкий голос Ансельма в горнице. Как будто жрец очень старался не расхохотаться.
— Тебе к лекарю с эдаким надо. Я чем помогу?
— Лекарь, доброго ему здоровья, к Ягне побег, рожает она. А мне в поле идтить... Помоги, помолись, а? Может и пройдет?
Ягной звали ту девушку, которая в памятный вечер приезда не побоялась гордо заявить о праве на жизнь своего внебрачного ребенка. Рожает, хорошо! Вечером поздравят. Но что за беда у соседа?
— Как тебя вообще угораздило? — спрашивал тем временем Ансельм.
— Дык это... прости душу грешную... Давеча к лекарю захаживал. Он в сенцы вышел, а я гляжу — мешочек с травками лежит, слова какие-то. Я ж не шибко читаю, чего-то про силу было.
— Понял теперь, какая в той траве силушка? — уже откровенно веселясь, полюбопытствовал жрец.
Марчелло торопливо влез в штаны, распахнул дверь в горницу — и всю усталость как рукой сняло.
— Да что вы ржете, мужики? Грамотные люди, а над горюшком моим насмехаетесь!
Горем селянина оказался выдающийся и, вероятно, ни правым, ни левым кулаком не сбиваемый стояк.
— Ты зачем этот мешочек-то взял? — кое-как вымолвил сквозь смех и слезы Марчелло.
— Ну дык это... Лежало! — уверенно ответствовал сосед. Брови на высоком загорелом лбу сложились домиком: — Помолись, преподобный!
— Как я тебе помолюсь? Боги милостивые, помогите моему ближнему вздрочнуть так, чтобы напасть его ветром сдуло?
Теперь уже утирали слезы все трое.
— Завтра за сегодня вспашешь, — предложил Марчелло. Подмигнул: — Это тебе во искупление за тяжкий грех зачтется. Да, Ансельм?
— Какой-такой тяжкий грех? — искренне опешил селянин.
— Какой... Ты разве у лекаря мешочек стянул? Больница-то не чья-нибудь. Ваша, общая. Что ж ты себя и своих обкрадываешь? — уже тихо и серьезно объяснил историк.
В центре стола возлежала огромная оранжевая тыква. По размерам вполне сопоставимая с девятимесячным животом Герды. А может, ее живот вышел под стать богатому яркому плоду. Оборотица заметила умильные улыбки Ансельма и Ягны, которые откровенно сравнивали ее и тыкву. Остальные селяне, заглянувшие в гости, больше интересовались диковинным овощем, чем девчонкой на сносях. Ее мама — тоже.
Герда украдкой вздохнула. С другой стороны, хоть за одним столом теперь изредка сиживали, сестер и брата от нее не гоняли. Отчим по-прежнему морду воротил, но давняя взбучка Саида, покровительство Ансельма и поддержка Марчелло ограждали ее от откровенной злобы с его стороны. Все лучше, чем прежде.
— Ну как, мы пробовать ее будем али любоваться? — нарушила тишину деловитая хозяйственная баба.
— Любоваться, — поэтически вздохнул Ансельм.
— Про-о-обовать, — мечтательно протянула старшая из сестренок Герды. Год выдался урожайный, крестьяне ели досыта, но она, кажется, могла все лопать и лопать, оставаясь при этом тоненькой, как свирель. Не в коня корм.
— Пробовать так пробовать! Герда, ваш Милош ученый сказывал, как это чудо-юдо готовить? Не потравимся?