— Хватит, сынко, хватит дурня корчить, а то как бы плакать нам не пришлось. Научился ты циркачить в Новороссийске! Там, около моря, все такими робляться балакливыми? Стрекотить такой язычок так швыдко, шо мать и не все успевает ловить с твоего стрекоту, та ще и балакаешь не по-станишному, городских слов нахватался, як кобель блох. И я седня с тобой разбалакалась, за то мне первая плетка, щоб прикончила дурницу плести.
— Ага, мам, перестали. Я успокаиваю свои расшалившиеся нервы вашей белой горилкой. Я все сказал по первому вопросу, перехожу ко второму. Картошка жареная? Та ще с цибулькой, та ще с укропчиком? Мировое блюдо, мам!
Переменчиво семейное счастье и в доброе мирное время. А когда кругом горе войны? Какое оно, когда оккупанты шмыгают по подворьям, бьют сапогом в двери хат, стреляют на твоих глазах в ни в чем не повинного человека, отнимают нажитое и добытое трудом добро, и совладать с ними ты не можешь? Какое оно тогда, семейное или простое человеческое, счастье жить на земле? Нет его в лихую годину.
Когда два незнакомых немца прошли через калитку, Ульяна и Митя не заметили. Обедали в горнице, ставни на боковых уличных окнах были закрытыми. Летом закубанцы старались с полудня закрывать в горницах все ставни, чтоб сохранить прохладу, а эти два боковых окна Ульяна держала всегда закрытыми с начала оккупации, ей хватало света от трех окон, выходящих во двор и тем как бы замыкающих ее интерес к теперешней жизни. «Чужие» немцы обнаружились уже во дворе.
— Шо им тут надо? — заволновалась Ульяна. — Шо они на нашем подворье поклали, а теперь шукают? Щас пойду узнаю.
— Не ходили б вы, мам. С автоматами немцы, может, из тех, каких «карателями» называют и посылают партизан ловить?..
— Та прямо! Шо, я на своем подворье покару заробила? — Ульянина юбка уже моталась от быстрых шагов. — А ты, сынко, не выходи из хаты. Даже если шо случится, все равно не выходи, — сказала Ульяна с порога, и под дверным косяком мелькнула ее темная косынка.
— Свине, свине, матка, — загородил ей дорогу рыжий немец. Толстые руки были у него по локоть черными от густой волосни и сложены на автомате, висящем поперек груди. Его напарник уже стоял в раме сарайной двери и смотрел вовнутрь. Он тоже был рослым, и так же висел у него на груди автомат, кожаная опояска автоматного ремня проходила под воротом серого мундира, и так же по локоть были подвернуты у второго немца рукава, но породой от белявой немкени уродился. Все это Ульяна схватила острыми глазами в первое мгновение, едва шагнула за порог хаты во двор, и сразу же поняла, что этих двоих словами не отбить. А что ж у нее было под рукой? Какое оружие, кроме голоса и слез? Но пошла вперед, вывернулась из-под первого немецкого автомата, в темноту сарая прыгнула и столкнулась лицом к лицу со вторым немцем.
— Отдай! То не твое свине! Ты его, идолова душа, наживал? Кому кажу — отдай! — И шла, шла вперед…
Немец не ожидал такого натиска, отступал от Ульяны в глубину сарая и вполуоборот отворачивал от нее взятого на руки, как малое дитя берут, поросенка. Этот второй немец был одного возраста с Ульяной, и, если б не было при нем автомата и солдатского мундира, в чужих краях сработанных, то одолеть такого мужика нашлось бы у нее сил — она билась за свое. Немец пятился, бормотал что-то похожее на оправдание и на ответную претензию, и все не перекладывал руки на свое оружие: поросенок ему нужен был, свине, его руки слились с белой щетиной кабанчика, глаза выбеливали ресницами, в них был такой же животный испуг — большой кабан смотрел на Ульяну и уклонялся от разлуки с малым, не отнимай, матка, у меня мале свине, не отдам!.. Ульяна все ж таки дотянулась к Борьке, ее рука заскользила по щетинистому боку поросенка, но в этот момент ее схватили сзади за шею, отшвырнули к боковой стене сарая. Она даже не ойкнула и ничего другого сообразить не успела, кто ее так больно ударил, что теперь дальше делать, — она падала в какой-то глубокий колодец, цветной круг уменьшался, отлетал, исчез…