Одним из главных недостатков ума Бонапарта – кажется, я уже говорила об этом раньше, – было то, что он совершенно не понимал людей, меряя всех по своему шаблону, и не верил в те различия характеров, которые создаются нравами и обычаями. Он судил об испанцах как о всякой другой нации. Зная, что во Франции развитие неверия привело к равнодушию по отношению к духовенству, он воображал, что если за Пиренеями говорили языком философии, который предшествовал Французской революции, то среди испанцев произойдет то же движение, что и среди французов. «Когда я начертаю на своем знамени, – говорил он, – слова: «свобода», «долой суеверия», «уничтожение дворянства», меня встретят так же, как встречали в Италии, и все истинно национальные классы общества будут на моей стороне. Я выведу из состояния инерции этот некогда благородный народ, я покажу испанцам успехи промышленности, которые умножат их богатства, и вы увидите, что на меня будут смотреть как на освободителя Испании». Мюрат передал некоторые из этих выражений князю Мира, который продолжал уверять, что подобный результат в самом деле возможен. Талейран говорил напрасно, – его не слушали. Это был первый удар, нанесенный его влиянию, который поколебал его, пока незаметно, но этим тотчас же воспользовались его враги. Маре старался говорить то же, что Мюрат, видя, что это льстит императору. Министр иностранных дел, недовольный тем, что на его долю оставалась деятельность, лучшая часть которой была отнята Талейраном, считал необходимым держаться другого мнения, чем бывший министр. Император, введенный таким образом в заблуждение, дал себя обмануть и через несколько месяцев пустился в это несчастное и обманчивое предприятие.
Живя в Фонтенбло, я стала гораздо чаще видеться с Талейраном. Он приходил в мою комнату, его забавляли мои замечания относительно нашего двора, и он делился со мной своими собственными, которые были очень насмешливы. Иногда наши беседы принимали серьезный характер. Талейран приходил усталый или даже недовольный императором, тогда он становился откровеннее и говорил о его более или менее скрытых недостатках, и, когда он просвещал меня, сообщая эти роковые для меня сведения, мои все еще колеблющиеся взгляды становились более определенными, и я сильно страдала.
Однажды вечером, когда он был откровеннее, чем обыкновенно, Талейран рассказал мне несколько анекдотов, которые я передала в этих тетрадях; в них он особенно подчеркивал то, что называл плутовством нашего господина, изображая его неспособным к каким бы то ни было благородным чувствам. Талейран был поражен тем, что слушая его, я проливала слезы.
– Что же это? – сказал он. – Что с вами?
– А это то, – отвечала я, – что вы причиняете мне истинное страдание. Вам, политикам, не нужно любить тех, кому вы желаете служить; но что должна делать я, несчастная женщина, если ваши рассказы вызывают во мне отвращение, и что со мной будет, если мне придется остаться на своем месте, не имея возможности сохранить прежние иллюзии?
– Какой же вы ребенок! – сказал Талейран. – Вы желаете непременно отдаваться всем сердцем тому, что делаете! Послушайте меня, не компрометируйте себя привязанностью к этому человеку, но знайте, что при всех своих недостатках этот человек теперь еще очень нужен Франции, которую он сумеет поддержать, и что каждый из нас должен заботиться о том же, по мере своих сил. Однако если он будет слушать те советы, которые ему дают теперь, – я не смогу ни за что отвечать. Прекрасная политика для императора – явиться в страну, имея близкую связь с министром, которого ненавидят! Я хорошо знаю, что он обманывает этого министра и избавится от него тотчас же, как только заметит, что с ним нечего делать; но он мог бы избегнуть этой гнусной измены. Император не желает видеть, что был призван своей судьбой быть всегда и повсюду господином народов, автором всевозможных полезных нововведений. Вернуть Франции религию, нравственность и порядок, приветствовать цивилизацию в Англии, сдерживая свою политику, укрепить свои границы посредством Рейнской конфедерации, сделать из Италии королевство, независимое и от Австрии, и от него самого, держать царя взаперти в его стране, создав естественную преграду из Польши, – вот в чем должны были бы всегда состоять планы императора, и именно к этому и направлялись все заключенные мной договоры. Но честолюбие, гнев, гордость и некоторые глупцы, которых он слушает, часто ослепляют его. Он становится подозрительным, как только я говорю об умеренности, а если он перестанет верить мне, то когда-нибудь вы увидите, какими неосторожными глупостями он скомпрометирует и себя, и нас. Однако я буду следить за этим до конца. Я дорожу его властью; я хотел бы, чтобы это был мой последний труд; и до тех пор, пока я буду ясно видеть какой-либо успех моего плана, я не откажусь от него.