Бонапарт умел заботиться обо всем сразу. Он уже составил тайный проект – призвать папу для своего коронования, и чтобы достичь этого, проявлял и силу воли, стремясь не получить отказа, и ловкость, благодаря которой надеялся папу уговорить. В том числе он послал орден Почетного легиона кардиналу Капрара, папскому легату. Это отличие сопровождалось лестными словами по адресу верховного главы церкви, успокоительными в смысле восстановления религии. Они были немедленно напечатаны в «Мониторе».
Однако когда император сообщил свой проект Государственному совету, то должен был выдержать противодействие одной части советников, испуганных этим священным великолепием. Талейран, между прочим, также воспротивился этой идее. Император дал ему высказаться, а затем заявил: «Вы меньше меня знаете почву, на которой мы стоим: знайте, что религия еще более могущественна, чем вы думаете. Вы не знаете ничего из того, чего я достиг благодаря священникам, которых сумел привлечь. Во Франции существует тридцать департаментов, достаточно религиозных, чтобы я не захотел бороться против папы. Только постепенно компрометируя все власти, я смогу утвердить свою собственную, т. е. революцию, которую мы все хотим утвердить».
В то время как император ездил по различным портам, императрица поехала лечиться на воды, в Ахен. Ее сопровождала часть ее нового двора. Ремюза получил приказание следовать за ней, чтобы подождать императора, который тоже должен был приехать в этот город. Я была довольна новой передышкой. Невозможно было дольше скрывать от себя, что так много новых лиц несколько затмили значение, которое я имела в первые годы благодаря невозможности сравнения, и хоть я и была еще неопытна в делах света, но поняла, что недолгое отсутствие будет мне полезно, впоследствии я смогу занять место, конечно, не первое, но такое, какое сама изберу.
Императрица уехала с госпожой де Ларошфуко. Это была женщина лет тридцати шести – сорока, маленькая, горбатая, с довольно пикантной физиономией, с заурядным умом, которым она, однако, умело пользовалась, смелая, как все женщины некрасивые, но имевшие некоторый успех, веселая и совсем не злая. Она подчеркивала все воззрения, которые называли «аристократическими» в эпоху революции; а так как их трудно было связать с ее настоящим положением, она начала над ними смеяться, и ее довольно добродушные шутки относились к ней самой. Она понравилась императору, потому что была легкомысленна, суха и неспособна к интригам. Притом, вследствие благоразумия, счастливой случайности или невозможности, едва ли когда-нибудь двор, столь изобилующий женщинами, мог представить меньше удобных случаев для каких бы то ни было интриг. Все государственные дела сконцентрировались в кабинете императора; о них ничего не ведали и понимали, что никто не может в них вмешаться; никто также не мог похвастаться особенной благосклонностью императора. Небольшое число лиц, которых император отличал и которые ограничивались тем, что просто исполняли его волю, были совершенно недоступны.
Дюрок, Савари, Маре никогда не произносили лишнего слова, стараясь только немедленно передать нам получаемые приказания. Исполняя только то, что нам было приказано, мы казались им, так же, как и самим себе, похожими на машины или даже на изящную золоченую мебель, которой только что украсили дворцы Тюильри и Сен-Клу.
Наблюдение, которое мне пришлось в то время сделать и которое очень забавляло меня, заключалось в следующем: по мере того как при этом дворе появлялись знатные вельможи прежних времен, все они испытывали, как бы ни были различны по характеру, некоторое разочарование, довольно любопытное для наблюдений. Появившись в первый раз, они снова находили привычки своей ранней молодости, снова дышали воздухом дворца, снова видели отличия, блеск, тронные залы, располагались в королевских апартаментах. Тогда они быстро поддавались иллюзии и думали жить так же, как это удавалось им раньше в тех же дворцах, где переменился только господин. Но вскоре строгое слово, новая и резко выраженная воля их предупреждали, внезапно и жестко, что все изменилось в этом единственном в мире дворе. Тогда нужно было видеть, как они начинали чувствовать себя стесненными в своих мелочных привычках и, видя, как почва уходит у них из-под ног, теряли весь свой апломб, несмотря на все старания. Лишенные своих обычаев, слишком пустые и слабые, чтобы заменить их серьезностью, они не знали, как себя держать. Ремесло придворного при Бонапарте сводилось к нулю. Так как оно ни к чему не вело, то не имело никакого значения. В его присутствии рискованно было оставаться человеком, то есть проявлять какие-нибудь из своих интеллектуальных способностей. Для всех, или почти для всех, было легче и проще придать себе характер раба, и, если бы я смела, я бы даже сказала, какой категории людей это меньше всего стоило. Но если бы я стала распространяться по этому поводу, то придала бы своим мемуарам характер сатиры, а это не соответствует ни моим вкусам, ни свойствам моего ума.