Прошло четырнадцать лет, он не постарел, а только побледнел, точно выстиранный в речке и высушенный на камне, как и происходит с людьми, долгие годы играющими Дон Кихотов, когда-то отдавшими за это право молодость. Стариков задумчивость всегда тянет вниз, а не вверх, они хмурятся, и кажется, будто считают в уме деньги, хотя предмет может быть самый возвышенный. Например, батон «Нижегородский», которому, выйдя из магазина под козырек, он удобно устроиться в матерчатом темно-зеленом портфеле, откуда тут же востро выныривает неизбежная зеленая пластиковая крышка – «био-кефир». И он очень мешает всем, стоя на входе и выходе, спиной и к входящим, и к выходящим.
Нет, все-таки счастье, что таким я его не видела.
И ловя тапочки выстуженными за ночь ногами, я вспоминаю, что была влюблена в него. Что поняла это уже на первом спектакле, когда он вдруг засиял и заговорил быстро, глаза испуганно-сияющие и домиком. И захотелось провалиться: взрослый, старый, нелепый, изображающий.
В школе пряталась от него, хоть и прошло полгода. Боялась, что видит меня, потому что все было его глазами. «Мой» шептала и гладила стену.
В этом кабинете мы не занимались. Афиша с чеховского фестиваля, пахнет лабораторными, пыльным стеклом; занимались, конечно, но химией, а не литературой. Анастасия Эдуардовна смотрит не на меня, а вбок или мимо, как бы в окно и в себя. Она меня не любила – вероятно, считала сильной, хотя это было и есть не так. Она стала еще тише и еще обиженнее, маленькая, веснушки на желтой коже, голос глухой, будто только отошла от рыданий. Мне попадаются ее стихи в журналах, сложные и сочные, а мы и не знали тогда.
«Да… Валя Гречищев и Юра Калин. Валя написал пьесу, «Диалоги Кихота и Санчо», и сам же поставил. Они с Юрой года… три… нет, больше… Года четыре ее показывали, изредка, на посиделках. В основном, у Вали на Дербеневской. Но перед детьми только те два раза: Юра вел в Доме детей железнодорожников рисовальный кружок и договорился…»
«Он драматург?»
«Кто? Валя? Да нет… Неужели не знаете Валентина Гречищева? – ее будто стало подташнивать от убогой неблагодарности происходящего – голос поплыл, взгляд слегка закатился, – Валя в первую очередь фантастический, уникальный художник, во вторую – блестящий писатель.
Она разоткровенничалась с собой, забыв обо мне. Меня не было для той жизни, и как хотела бы я так же просто, как Анастасия Эдуардовна, взглянуть на нее в окно.
«Он был очень благодарен за вас…»
За упырей-шестиклассников. За лобастых ниндзя и барби.
Горки черной земли в октябре, вскопанные клумбы в апреле, но всюду этот оттенок спитого чая, пожилой и застенчивый, а за ним, как за двойной рамой, московское время и волшебство, и побитый асфальт под окнами, и опрятные школьные дожди, и осень, похожая на обложку библиотечной повести о друзьях.
Я хочу спросить Анастасию Эдуардовну, что он любил, в какой манере писал, кому подражая: представляется что-то иконописно-густое, со всполохами, экспрессионистское, может быть. Какая-нибудь Голгофа, Филонов, Босх…
«Он свою фамилию возводил к грече, а я к грекам. Но права-то я. Сравните: Петр – Петрищев, тать – Татищев, грек… Гречищев!»
Петр – Петрищев, тать – Татищев… На ее звонкой непререкаемости я влетаю в класс. Как она любила античность и русский золотой век, раньше Пушкина – Батюшкова, и Гёльдерлина, наверное, просто нам не читала. Багрец и золото. А мрамора, представляете, не было. В багрец и золото одетые, они улыбаются, голубоглазые и рыжие, словно при них кто-то громко читает «Царскосельскую статую».
О Гречищеве Валентине Ивановиче интернет сообщал немного, например, что родился в городе Ливны… Ливны с их девонским известняком, помню, описал Паустовский; сладкое слово просится на язык, как пастильный кусочек известняка. Окончил Строгановское училище ваяния и зодчества, в дальнейшем занялся станковой живописью и гравюрой. Картины в частных собраниях.