Натаниэль Доу не слышал. Перед его глазами все плыло, он перестал что-либо осознавать. Доктор как будто заперся в тесной комнате, а боль пыталась забраться внутрь, громыхая в дверь тысячей кулаков, ища щели и используя даже замочную скважину, чтобы просочиться и растечься, заполнить всю эту комнату.
– Я помогу вам, Доу. Потерпите, просто потерпите. Мы скоро выуэмуа-уа-а-а…
Голос Горрина превратился в монотонный гул. Что-то спрашивал Леопольд Пруддс. Девушка что-то… уточнила?
Доктор Доу моргнул, и все кругом загорелось: стены, своды, пол под ногами, лицо доктора Горрина. Внутри начали раскрываться пружины – медленно, но уверенно они вырастали в черепе, в животе, в груди, во всех конечностях, разрывая плоть.
– Мы близко! Вот уже и лифт… Видите, Доу?
Доктор Горрин отодвинул жутко скрежещущую решетку, и они зашли в какую-то тесную клетку. Клетка вздрогнула, качнулась и начала подниматься.
Чьи-то руки опустили доктора Доу на пол.
– Сейчас-сейчас…
Натаниэль Доу больше не чувствовал в своем теле боли – теперь, скорее, в боли он не чувствовал тела. Огромная пасть начала его пережевывать. С хрустом и удовольствием. Косточку за косточкой, измельчая саму его суть.
Клацнули защелки саквояжа, но доктору Доу показалось, что это чавкнуло чудовище, проглатывая его.
И вдруг сквозь боль, сквозь распадающийся на части разум, тонкой хирургической иглой прошла мысль. Сейчас он просто не мог ее как следует обдумать – и, тем не менее, к боли добавился ужас. Необъяснимый, опустошающий ужас.
Эта мысль заключалась в том, что произошедшее в лаборатории запустило некий механизм, какую-то разрушительную машину обстоятельств, которым суждено затронуть многих – сотни, тысячи. Со смертью доктора Загеби случилось что-то непоправимое. Его слова о приближающейся беде въелись в голову доктора Доу, поселились там. И затаились.
***
Констебль Хоппер сходил с ума от беспокойства…
Смена у его тумбы закончилась, как и всегда, за пятнадцать минут до положенного срока. Настроения идти в полицейский паб «Колокол и Шар» сегодня что-то не наблюдалось, и он потопал домой.
Предаваясь мечтательным размышлениям о некоей бойкой и злющей, как сотня гремлинов, девице с канала, Хоппер и не заметил, как добрался до своего дома в переулке Гнутых Спиц.
Над крыльцом свет не горел, но он сперва не придал этому значения. Пару раз выронив ключи и пару раз выругавшись, констебль открыл дверь и вошел в прихожую.
– Лиззи, я дома! – пробасил он и, высвободив ремешок, снял шлем.
Свет не горел и в прихожей… Странно…
– Лиззи!
Может, она не слышит его из-за бурлящих казанков с ужином?
Но ни ужина, ни сестры в кухне не оказалось.
Хоппер задумчиво почесал квадратный подбородок. Обычно Лиззи к этому времени уже была дома – ее нанимательница, миссис Дин, отпускает ее, пока не стемнело. Лиззи всегда здесь, ждет его, ворчит, уговаривает съесть не только жаркое, но и печеную грушу. «Груши полезные», – говорит она, улыбаясь от того, как он морщится. Но сейчас его не ждала даже мерзкая ежедневная груша.
В сердце Хоппера поселилось недоброе предчувствие…
Дом был темен и холоден, котел не зажигался, по ощущениям, с самого утра. Комната сестры пустовала. Как и чердак, чулан и даже – констебль проверил все варианты – угольный ящик у задней двери.
– Может, она просто задержалась у миссис Дин?
Хоппер очень уважал эту важную, величественную даму, несмотря на то, что ее муж являлся крючкотворским адвокатом. У полиции с адвокатской коллегией старая вражда, но лично Хмырр Хоппер был рад, что Лиззи работает у Динов – они ее не обижают, а сама сестра души не чает в хозяйке. И все же…
Нехорошее предчувствие переросло в мрачную убежденность под названием: «Что-то стряслось», когда он открыл приемник пневмопочты и обнаружил там капсулу с посланием.
Констебль с тревогой развернул записку. Писала миссис Дин: