Гимнастерка на нем рябая от дождя, начищенные щегольские сапоги оставляют на толстом ковре жирную грязь. Сползающие с них дождевые капли напоминают дробинки.
Я указываю Гиви на глубокое кресло у роскошного с инкрустацией перламутром письменного стола и сам осторожно опускаюсь в кресло напротив.
Глаза Гиви сердито блестят, он говорит твердо, жестко:
— Прошу разрешения остаться стоять, товарищ майор.
— Зря обижаешься, Гиви. Теперь все зависит от тебя. Скажи правду, почему сбежал из училища.
Я, конечно, понимаю, что правда эта такого свойства, что рассказывать о ней далеко не просто. Тем более мне хочется узнать ее от Гиви. Что-то внутри у меня упрямо, наперекор фактам, твердит: «Гиви не способен на обман».
— Я ничего нового не скажу, товарищ майор! — отчеканивает Гиви. — Могу повторить только то, что уже говорил!
Я всматриваюсь в его упрямое, замкнутое лицо: «Не хочет? Или не может?..»
— Но ведь это неправда, Гиви! Ты ни разу не просился на фронт. Ты отлично учился, был одним из лучших курсантов. Училище гордилось тобой. Ты мечтал стать офицером. Там, в училище, крайне удивлены твоим поступком. Вон, в присланных материалах, — я показываю рукой на лежащие на столе бумаги, — обо всем этом сказано. Черным по белому!
Гиви густо краснеет и молча смотрит на свои сапоги. Потом вдруг его словно прорвало:
— Да, я не просился на фронт. Не просился! Знал, что не отпустят. Многие просились — ни одного не отпустили. А потом запретили проситься. Взыскания накладывали...
— Не то говоришь, Гиви, — настаивал я. — Ты обманул командование в дивизии, нас обманул. Зачем? Скажи правду!
Оцепенев, юноша снова смотрит на свои сапоги, будто в них заключается первопричина всех его бед; жесткая, упрямая складка старит рот.
— Ну, что ж, Гиви, — прерываю угрюмое молчание, — жаль, конечно, но придется арестовать тебя и под конвоем отправить в училище. Пусть там судят. — Отсчитываю про себя десять секунд. Потом еще десять. Гиви молчит. — Выкладывай на стол все, что есть в твоих карманах!
Я видел, что в душе Гиви идет трудная борьба, и искал средство помочь одержать в ней верх правдивому, честному. «Пригласить прокурора? Нет, надо без няньки».
В следующее мгновение мертвенно-бледный Гиви, выворачивая на ходу карманы, бросается к столу и лихорадочными движениями опоражнивает их. На столе появляются: перочинный нож, зажигалка, кисет, записная книжка, зеркальце в медной оправе...
Меня обдает жаром. В эту минуту впервые жалею, что забрал из прокуратуры дивизии дело Буладзе. Пусть бы они сами попробовали раскусить этот орешек!
— Положи на стол кинжал!
Мои глаза ощупывают одежду Гиви. От них не укрылась едва заметная выпуклость на гимнастерке. Там внутренний карман для хранения партийного или комсомольского билета. Невольно трогаю свою гимнастерку в том месте, где в таком же карманчике лежит мой партийный билет.
— Гиви, положи на стол то, что у тебя во внутреннем кармане гимнастерки!
Его будто ужалило.
— Вы... вы не смеете! Это личное! Личное! Не имеете права!
В округлившихся глазах его гнев, упрямство, мольба. Кажется, они вот-вот выскочат из орбит.
— Гиви, — кричу я, — выполняй, если не хочешь, чтобы к тебе была применена сила!
С трудом расстегивая трясущимися пальцами ворот гимнастерки, он выхватывает что-то из тесного внутреннего кармана. В руках его оказывается розовый конверт — помятый, заношенный. На ковер, на мои колени падают фотографии девушки в грузинском национальном костюме. Гиви рвет конверт. Вскочив, я выхватываю его из рук Гиви. В нем — письмо на грузинском языке. Вот его перевод.
«Сын наш!
Ты знаешь, как тяжко нам. У нас не стало сына, у тебя — старшего брата. Его товарищи написали нам. Элизбар заменил убитого командира и одним из первых ворвался в город врага.
Мы писали тебе, что смертью храбрых пали односельчане твои: Ладо Бохалидзе, Сандро Акошели, Реваз и Васо Чахидзе, Малхаз Барашвили. Теперь, после смерти брата твоего, на фронте не осталось никого из нашей деревни.
Сын наш! Мы хотим тебе добра и счастья. Но человек не может быть счастлив, если он не выполнил свой долг. Нам не понятно, почему ты избрал такое неподходящее время для учения. Разве нельзя учиться после войны?
Война перешла в логово зверя, и скоро ей, слава богу, конец. Если ты не отомстишь за смерть брата и односельчан, то кто сделает это?
Мы знаем: за них мстят все наши воины. Но старые люди говорят, что это должен сделать еще кто-нибудь из нашей деревни.
Может быть, ты считаешь, что это долг твоего больного отца или дедушки Тенгиза, сто восьмую годовщину жизни которого мы недавно, перед новым годом, отмечали? Или инвалидов войны — слепого Солико Гудбаидзе или однорукого Хута Аргатиани?
Видишь, сынок: кроме тебя, некому.
С какими глазами ты появишься после победы в родной деревне? Захотят ли твои односельчане сесть с тобой за один стол? И не будет ли стыдиться тебя Асмат, невеста твоя?
Подумай, сын наш, и дай нам знать о своем решении».
Письмо подписано всем взрослым мужским населением деревни, включая деда и отца Гиви.