— Нельзя, Гиви, — обычно отвечаю я, стараясь не видеть его глаз. — Потерпи. Скоро придут материалы, личное дело твое — тогда решим.
— Эти трижды проклятые материалы везут на волах, — сердится он. — Пока они идут, скольких фашистов мог бы я уничтожить! — Где-то в глубине его зрачков вспыхивает злой огонек.
В прокуратуре привыкли к Гиви. Тяготясь вынужденным бездельем, он брался за любую работу: колол дрова, топил печи, помогал при переездах. Однажды он даже приготовил нам вкусное грузинское блюдо. Оно называлось — сациви. Это звучало, как название цветка или имя любимой.
Иногда, задумавшись, он рассказывал нам о родной деревушке «из семи дымов», затерянной в горах Кавказа, читал стихи, вполголоса напевал грузинские песни.
Одна из них нам особенно нравилась.
В ней воздается хвала могучему дереву с большими душистыми цветами. Дерево растет у подножия величественной горы, на берегу ручья. По ночам в чистой, как слеза, воде ручья блуждают звезды. В жаркие дни прекрасные цветы дерева пьют из источника прохладу. Ни бешеные ветры, ни страшные бури не могут сломить его, это древнее, могучее дерево с большими душистыми цветами и необыкновенными, как хлеб, плодами. Потому что оно вошло корнями глубоко в гору и, питаясь соками ее, стало несокрушимым, как сама гора.
Гиви с любопытством всматривался в бурлящую вокруг него фронтовую жизнь. Глазами, в которых была и гордость и зависть, провожал он бойцов, танки, грузовики, пушки. Особенно он любил артиллеристов. Он с ними шутил, смеялся, при случае старался хоть чем-нибудь помочь.
Гиви благоговел перед оружием. Он напоминал хорошо воспитанного мальчика, которому стоило больших усилий не попросить подержать настоящий автомат. Он носил холодное оружие — нечто среднее между кинжалом и финским ножом. Однажды, не утерпев, он решительно потребовал от секретаря прокуратуры выдать ему автомат: «Я хотя на подозрении, но все же нахожусь на фронте, и мало ли что может произойти!» Ему отказали. Большей обиды нанести Гиви было нельзя.
С этого дня он перестал проситься на передовую.
Тусклый полдень. Низкое мутное небо. Нудный, упорный дождь. По зеркальному стеклу окна, за которым я стою, стучат и, расплываясь, стекают дождевые струи.
Аккуратный городок, оставленный немцами без боя, цел и почти пуст.
В ожидании Гиви Буладзе смотрю на голые, безрадостные тополя, на ровную, будто неживую, зелень декоративной омелы, на рябую лужу в глубине унылого сада. Вспоминаю объяснение с прокурором в день получения телеграммы, подтвердившей побег курсанта из училища. Прокурор считал излишним требовать через прокуратуру гарнизона подробные материалы о Буладзе и приказал взять его под стражу. С настойчивостью, которая могла показаться неуместной в воинском учреждении, я доказывал необходимость получения этих материалов и убеждал не арестовывать Буладзе. Прокурор тогда чуть не заподозрил меня в личной заинтересованности по делу Буладзе.
Да, я заинтересован в этом деле!
Я знал, что Гиви Буладзе не сбежит, и не сомневался, что «трижды проклятые материалы» — их в прокуратуре теперь иначе не называли — «сойдутся» с его показаниями. И вот теперь...
Сегодня утром, передавая мне полученные материалы, прокурор, язвительно прищурив узенькие глазки, подчеркнуто и несколько небрежно заявил:
— Ваш Буладзе действительно не удрал. Тут вы оказались правы. Но зато его объяснения — сплошная фантазия. Он врал, а вы уши развесили. Хватит с ним нянчиться. Заканчивайте дело — и в трибунал!
На шее у прокурора, между двумя подбородками, расплылась обвислая складка.
Что-то тревожное, холодное сжало мне сердце. А ведь в глубине души я считал себя бывалым следователем, верил, что меня нелегко удивить внезапным появлением непредвиденных обстоятельств. И вот я не только удивлен. Во мне оскорблено доверие, которое я питал к этому парню с иконописным лицом. Хорошо еще, что прокурор не произнес на этот раз свое любимое ироническое: «Психолог...» Оно больно ранит, особенно когда им казнят публично. «Когда вы, Хохлов, поймете, наконец, что ваши психологические эксперименты во фронтовых условиях по меньшей мере неуместны. Я тоже за глубинное следствие, но в боевой обстановке — оно роскошь, которую мы не вправе себе позволить. Репрессия должна быть максимально быстрой. Только в этом случае она приносит наивысший общепревентивный эффект. Приберегите ваши психологические этюды и нюансы для послевоенного времени».
Приподняв свое холеное лицо, прокурор снимает очки в толстой оправе и близоруко смотрит куда-то поверх моей головы. Я стою по стойке «смирно» и думаю о том, что вовсе он не за глубинное следствие, этот ученый, любитель красивых фраз с иностранными словечками, просто ему снова влетело от прокурора фронта за большие сроки следствия. Самое действенное наказание (не выношу слова «репрессия») — это прежде всего справедливое наказание...
Резкий стук в дверь прерывает мои размышления. Входит Гиви и сухо докладывает о себе.