— Ну что ты, Зоенька, все пройдет, все минует, все еще будет хорошо…
Зарыдав в голос, подруга уткнулась лицом мне в грудь.
— Это у тебя все будет хорошо, — рыдала она, — а у меня никогда уже-е…
Я гладил ее по голове, братски целовал ее соленое от слез лицо, я читал ей стихи о том, что наши подруги-геологини просто обязаны быть счастливыми, хотя бы за то героическое дело, которое они совершают скромно и незаметно: «У девчонок из экспедиций, Возвращающихся обратно, Голоса огрубели и лица По причинам, вполне понятным…» Но они, мол, самые замечательные для нас, знающих, что такое полевой труд, что такое плечо товарища, верное плечо соратницы по маршрутам. (Кстати, когда я обдумывал это романтическое стихотворение на хабаровском вокзале, именно Зойка вставала перед моим мысленным взором.)
Не знаю, как это произошло, но минут через десять мы с ней уже целовались, как сумасшедшие, и сунувшаяся в тамбур проводница попятилась, захлопнув за собой дверь. Какой там забайкальский геолог, какой там ленинградский муж, какая там Танечка, ничего не ведающая о жизни геологов! Только тот, кто шел рядом по тайге, под тучами гнуса, кто ел с тобой из одного котелка и спал рядом в отсыревшем пологе, способен понять тебя до конца, разделить с тобой и радость, и печаль, в особенности, если этот «кто-то» — женщина. Женщина… женщина с таким нежным и беспомощным — без очков — взглядом, с такими жаркими плечами, с такой упругой грудью, с та… Если бы мы были уверены, что никто не войдет в тамбур, мы бы наверняка впали в грех. В купе же у нас постоянно присутствовала молодая мать с двумя детьми, севшая в поезд в Биробиджане. Они даже в вагон-ресторан не ходили до самой Москвы, питаясь запасами бездонной домашней корзины. И до самой Москвы не нашлось нам ни места, ни времени для настоящего грехопадения, а уж на перегоне до Ленинграда — о чем говорить…
32
Явившись на работу (подвал школы на Восстания), я опять оказался не у дел. При составлении окончательного отчета (я говорил, что партия отработала третий, последний год), при составлении карт моего активного участия не планировалось. Все мои специальные знания разведчика-угольщика были тут неприменимы. Я маркировал коллекцию образцов (мазни белилами, напиши номер тушью; кстати, ракушки, выколоченные с таким трудом из горюнских скальных обрывов, потерялись), я таскал пробы в различные лаборатории, перечерчивал какие-то схемы и диаграммы… Все это составляло слишком малый объем занятости для полноценного рабочего дня. Я даже пытался овладеть пороком курения ради законных перекуров, но освоил только пускание дыма без затяжек. Я слонялся по подвалу, с завистью поглядывая на Зойку, склонившуюся над микроскопом: она-то была завалена работой по уши.
Громадный школьный подвал имел сложную конфигурацию. В самой его просторной части, в «зале», сидели несколько партий, и наша Бакторская в том числе. Часть подвала была разгорожена системой занавесок на веревках, а за этими пыльными занавесками тоже размешались партии. В одном из занавесочных закутов, прежде безмолвном, однажды зазвучали громкие голоса — вернулась задержавшаяся полевая партия.
— Это Герман Степанов, начальник Урушинской партии, — шепнула мне Зойка, кивнув вслед крупному бородатому мужчине, прошедшему через «зал» немного вразвалку. — Знаменитая личность. Знаешь, почему их партия задержалась? Германа хотели судить за драку с милицией, еле отвертелся. Прекрасный, между прочим, геолог.
А вскоре Герман Степанов подошел ко мне.
— Я слышал, вам тут работы найти не могут, — сказал он, — а мне требуется геолог. Хотите работать в Урушинской партии?
Мне было все равно. Я и представить не мог тогда, что судьба сводит меня с лучшей командой, с которой мне довелось работать в геологии, с будущими друзьями на всю жизнь.
В занавесочном отсеке Урушинской партии, кроме Германа (при всей матерой бородатости он был всего четырьмя годами старше меня), сидели еще двое: геолог Володя Левитан и старший техник Витя Ильченко. Левитан — горняк, как выяснилось, давний товарищ Володи Брита, знал и наше Лито, и стихи кружковцев. Был он весьма начитан, остроумен, порой язвителен и товарищем был хорошим. Витя Ильченко — сухощавый, спортивный, очень сильный человек — был старше всех годами, еще во время войны добровольцем знаменитого лесгафтовского лыжного батальона он партизанил в лесах под Ленинградом.
— Давай-ка будем на «ты», — сказал Герман в ответ на мое обращение к нему по имени-отчеству, — не порть нам общую картину. И давай-ка пойдем отметим знакомство. Я угощаю.
И мы, кроме категорически непьющего Вити Ильченко, пошли в шашлычную напротив, через улицу Восстания. В те благословенные времена можно было и поддать, и закусить относительно задешево, и шашлычные были вполне доступны. «И в каждой дрянной шашлычной (Не удержаться от вздоха!) Можно выпить „Столичной“ И закусить неплохо…» — писал тогда поэт и геолог Юра Альбов, товарищ Германа.