Сыну же писателя, Борису, государство вменило в вину его немецкое происхождение, когда ленинградским доходягой-блокадником он эвакуировался в тыл. В числе прочих молодых немцев призывного возраста Венус загремел на лесоповал, хотя еще и не в лагерь. Парень он был исключительно живучий, смышленый и ловкий и вскоре выбился в десятники. За мухлеж с замером кубов, получив уже лагерный срок, Венус и там не пропал, пристроившись вначале истопником клубной печи, а потом — помощником скульптора при лагерной художественной части. Скульптор, по рассказам Бориса, был профессионал, насобачившийся на изготовлении бюстов и статуй Сталина. Когда в мастерскую наведывалась какая-нибудь проверочная комиссия, Венус хватал глину и штихиль и начитал что-то подправлять в районе сапог и брюк генералиссимуса.
Когда Борис, отмотав срок, получал документы, он категорически потребовал, чтобы ему в приказе изменили национальность: с немца на еврея — по матери.
— Немцем из лагеря не выйду! — заявил он. — Выйти немцем — снова садиться. Я лучше прямо за воротами возьму кирпич, разгрохаю первую попавшуюся витрину и сюда же вернусь.
На счастье Венуса, начальник лагеря попался душевный.
— Ладно, — сказал он писарю, — так и быть: сделай парнишку жидом!
Это смешанное немецко-еврейское происхождение доставляло темпераментному Венусу массу хлопот. Он без счета сцеплялся, вплоть до мордобоя, то с евреями, матерившими немцев, то с немцами, поливающими евреев.
В год моего прихода в экспедицию Боре Венусу удалось переиздать книгу недавно реабилитированного отца, что свидетельствовало о его (Бориса) выдающихся пробивных способностях. И литературную среду он знал не понаслышке.
Итак, Борис Венус рассказал мне о Бокове. Оказывается, тот тоже отсидел за что-то, а теперь занимал немалую должность в руководстве Союза писателей и при этом считался покровителем молодых литераторов.
Поездка в Москву и без того назревала. В Москве (а все в один голос говорили, что печататься там несравненно легче, чем в Питере) был Слуцкий, был Евгений Винокуров, уже печатавший нас в «Молодой гвардии», был Окуджава, с которым знакомил нас Глеб Сергеевич и который тоже обещал содействовать, чем может. А тут еще — персональное письмо покровителя молодых. В Москву, в Москву!
Ехать мы собрались с Сашей Кушнером. Но как мне было осуществить это технически? До отпуска было далеко, а в столице нужно было крутиться именно в рабочие дни. Дадут ли мне, недавнему сотруднику, отгулять за свой счет по заявлению?
— Какое, к черту, заявление, какое там «за свой счет»! — сказал Герман, узнав о моих проблемах. — Поезжай, если надо, будем тебя отмечать в книге, а в случае чего — отмажем. Вон Володя — пятнадцать суток в милиции трудился, и то начальство не пронюхало. (Незадолго до того Левитану за драку дали пятнадцать суток, и все дни подневольной его овощной базы мы расписывались за него в книге прихода-ухода сотрудников Дальневосточной экспедиции.)
Полные самых радужных надежд на покорение столичных издательств, с папками стихов, мы с Сашей Кушнером отправились в Москву. Остановились в Останкине, в многолюдном и шумном номере, а с утра двинулись по инстанциям.
Уже к середине дня наш энтузиазм потускнел и скукожился.
У Бориса Слуцкого болела жена, и принять нас он отказался. По телефону же кратко и несколько раздраженно сказал, что кушнеровской рукописи у него вообще не было, а мою он передал такому-то и сякому-то (не помню) в «Советском писателе». Кто этот человек, я, естественно, не ведал. Отысканный в издательстве, спешащий по коридору, такой-то, сякой-то сказал, что рукописи еще не читал, а по прочтении непременно уведомит меня. Я было заикнулся, что хотел бы изменить в рукописи некоторые стихи, но он даже руками замахал: и сложно, и некогда, и не практикуется. И убежал.
В стенах этот солидного учреждения с дубовой мебелью, с книжными стендами — весомой продукцией издательства — вся моя затея с устаревшей рукописью начала казаться мне наглой авантюрой. Прав, ох прав был Глеб, предостерегая меня от спеха!
Потом в «Литературке» мы встретились с Окуджавой, взявшим на просмотр по нескольку наших стихотворений, но «трудно, трудно…» Держался Окуджава дружески и просто, но впечатление от встречи с ним было вскоре смазано отвратным впечатлением от разговора со Станиславом Куняевым (не помню уже где, а главное — на кой ляд мы с ним встречались?). Самым отрадным моментом этого дня был наш визит домой к Евгению Винокурову, нравящемуся всем нам поэту («В полях за Вислой сонной…»). И читанное им в тот вечер понравилось мне, как и сам Винокуров — мягкостью, интеллигентностью, даже болезненной полнотой и задыханием, вызывающими сочувствие.