— Все то же самое. Ни оружия, ни денег, ни помощи от Романа и его Армии Крайовой — одни отговорки. Планы срываются. После "черной пятницы”, — добавил Андрей, — у меня осталось всего пятьсот бойцов.
Он посмотрел на часы и сказал, что ему пора.
— Вы непременно должны ехать в Люблин? — спросил Шимон.
— Да.
— А никак нельзя не ехать туда?
— Нет, Шимон.
— Вы уверены, что сможете пробраться в этот лагерь?
— Не знаю. Анна напала на след моего бывшего ротного сержанта. Отличный солдат, этот Стика. Я ему доверяю. Он готовил это целых две недели. Анна передала, что он может провести меня внутрь.
— Ладно, — сказал Шимон, — желать вам удачи в Майданеке, пожалуй, смешно в наши дни. Габриэла знает?
— Нет. Я обещал ей ничего от нее не скрывать, но не могу себя заставить сказать об этой поездке в Люблин. Да все равно, сегодня, как только я появлюсь в дверях, она сразу поймет.
— Завидую я вашей любви, Андрей. Возвращайтесь, ради Бога, мне без вас никак.
— Скоро увидимся, Шимон.
Глава седьмая
Андрей устало протер глаза и посмотрел сквозь грязное стекло. Поезд тащился мимо хижин с соломенными крышами, прижимавшихся к ржаным полям на люблинском плоскогорье. Поездка была долгой, утомительной. В Люблин он, видимо, раньше вечера не доберется. Молодец Стика. Вышел из такой переделки.
Андрей позволил себе вздохнуть при мысли, что только что еще раз уцелел во время неожиданной проверки. В ту минуту, когда он встретился глазами с одним из полицейских, жизнь и смерть боролись за него. Этот полицейский потом вернулся в вагон за взяткой.
Воля и неволя столько раз тянули к себе канат его жизни, что он и счет потерял. Каждый день случайность, удача или инстинкт определяли: жизнь или смерть. Каждый вечер на Милой, 18 кто-нибудь из бетарцев рассказывал, что сегодня он чудом уцелел.
Вынув из рюкзака флягу с водой, он отпил немного и съел кусочек черствого хлеба. В животе сразу начались рези: от постоянного недоедания желудок совсем съежился.
Поезд миновал деревню. Железнодорожное полотно проходило посреди поля, где мужчины и волы надрывались над кусочками пашни, да и женщины работали, не разгибая спины. Примитивная жизнь, почти не изменившаяся с феодальных времен. Крестьяне были для Андрея загадкой — как они могут жить в такой нищете, в таком невежестве, даже не пытаясь улучшить свою судьбу, сделать более плодородными свои земли?
Он вспомнил давнее собрание бетарцев. Толек Альтерман тогда вернулся из Палестины и восхищался руководителями национального движения, успехами еврейских поселенцев, описывал, как они осушают болота и орошают пустыни. Тут же стали собирать деньги на покупку тракторов и сельскохозяйственных машин. Андрей вспомнил, что тогда это его ничуть не взволновало. Не слишком ли поздно он понял, какое это имеет значение? Теперь это его огорчало.
Земля на люблинском плоскогорье была тучная, но никому до нее не было дела. А в Палестине люди так бьются над неплодородной тамошней почвой!
Однажды он сидел рядом с Александром Бранделем в зале Сионистского конгресса. Там собрались представители различных сионистских организаций, и каждый, бия себя в грудь, отстаивал свою точку зрения. Когда поднялся Александр Брандель, все замолчали.
— Мне неважно, каким путем идет каждый из нас, потому что все эти пути направлены на то, чтобы отстоять человеческое достоинство, и все они вливаются в одну широкую дорогу, которая ведет к холмам Иудеи. Там — наша цель. А какой путь туда выберет каждый из нас — дело его совести. Пункт назначения у нас у всех один и цель — общая: положить конец двухтысячелетним слепым блужданиям и преследованиям, которые не кончатся до тех пор, пока звезда Давида не воссияет над Сионом.
Так Александр Брандель выразил содержание сионизма. Звучало хорошо, но Андрей не поверил. В глубине души ему не хотелось уезжать в Палестину. Его не слишком увлекала перспектива осушать болота, колотиться в приступах малярии, отказаться от прав, положенных ему по рождению.
Перед тем, как Андрей вступил в борьбу, он сказал Алексу: ”Я хочу быть поляком. Мой город — Варшава, а не Тель-Авив”. И вот теперь он сидит в поезде по дороге в Люблин и думает, не наказан ли он за свое тогдашнее неверие. Варшава! Перед глазами у него самодовольный взгляд командующего Армией Крайовой и лица крестьян, на которых написана ненависть к нему, Андрею. Поляки позволили устроить в самом сердце Варшавы гетто — эту черную яму смерти, и хоть бы один протестующий голос раздался.
А когда-то были сверкающие залы, где уланы целовали дамам ручки, а те кокетливо поглядывали на них поверх вееров.
Варшава! Варшава!
”Пани Рок, я еврей”.
День за днем, месяц за месяцем одно чувство глодало душу Андрея: его предали. Он стиснул зубы. Я ненавижу Варшаву, сказал он себе, я ненавижу Польшу и всех ее проклятых сынов. Вся Польша — это один огромный гроб.
Перед ним встала страшная картина гетто. Что же теперь? Только Палестина. А я не доживу до того, чтоб увидеть Палестину, потому что не верил.