Функ показал старику карту Варшавы, лежавшую на столе. Черной линией был обведен район от железнодорожного моста на севере ниже Жолибожа до Иерусалимских аллей на юге. Восточная граница шла зигзагами по другую сторону Саксонского парка и западная — приблизительно на уровне еврейского и католического кладбищ. Функ смотрел на Гольдмана. Ну какой смысл спорить с немцем?
— Гольдман, — продолжал Функ, — согласитесь, мы воюем с евреями…
— Не могу не согласиться.
— … и, следовательно, еврейскую собственность — личную и всякую другую — считаем законными военными трофеями. Поэтому, когда все евреи до единого переедут в соответствующие районы, вы начнете опись всего их имущества. Я назначил доктора Кенига архивариусом и хранителем еврейского имущества. В опись должны быть включены банковские счета, драгоценности, меха и так далее.
”Сильно же Кениг пошел в гору!”
— И последнее, Гольдман. Поскольку евреи подвергают нас всякого рода опасностям, нарушая наши приказы, мы наложили на них штраф в триста тысяч злотых. Мы заключили в Павяк пятьдесят заложников, чтобы обеспечить уплату штрафа не позднее чем через неделю. Вашему Еврейскому Совету надлежит собрать деньги. Набросайте черновик приказов касательно всего, что мы здесь обговорили, и завтра принесите мне на проверку.
Вернувшись в Еврейский Совет на Гжибовскую, 28, Гольдман немедленно собрал правление. Когда он изложил свой разговор с оберфюрером Альфредом Функом, все семеро членов правления стали белыми, как мел.
— Приказ о карантине — не что иное, как ширма для создания гетто. Если мы соберем деньги на уплату этого огромного штрафа, последуют другие штрафы. Относительно описи имущества. Я не должен вам объяснять, что самая страшная часть их общего плана состоит в том, чтобы заставить нас самих издавать приказы. Дальше. Все мы считали, что, войдя в состав Еврейского Совета, сможем принести какую-то пользу еврейской общине, стать буфером между евреями и немцами, а они превратили Еврейский Совет в свое орудие.
В воздухе повис страх. Сообразив, какой трюк придумали немцы, каждый понял, что настал момент заглянуть в самую глубину своей души и подумать, хватит ли у него мужества. Пока они выполняли приказы немцев, и они сами, и их семьи были вне опасности, а неподчинение грозит им немедленной гибелью. Стоит ли их дело того, чтобы умирать? Эммануил Гольдман, их председатель, считал, что стоит.
Один за другим они раскрывали свою суть. Вайс, бывший кадровый офицер, считавший себя в общем-то поляком, настолько он был ассимилирован, пришел в ярость.
— Как победители, они, несомненно, дадут нам возможность отступить с честью, — стучал он кулаком по столу.
”Глупости, — подумал Гольдман. — Вайс все еще воображает себя полковником”.
— Они же не солдаты, а нацисты, — сказал он вслух. — Не знаю, разрешат ли они нам выйти из правления.
Слово взял Зильберберг. Раньше он писал пьесы, в которых фанфарами гремели речи идеалистов всех мастей. Теперь страх превратил его в приспособленца, за что он и ненавидел себя.
— Мы — не сообщники немцев, — сказал он, собрав остатки душевных сил.
Инженер Зайдман был ортодоксальным евреем.
— Для нашего народа несчастье — не новость. Мы и раньше жили в гетто.
Говорил он, в общем, то же самое, что и рабби Соломон, но Гольдман знал, что рабби так говорил по убеждению, а не из страха.
Владелец кожевенных фабрик, всю жизнь посвятивший созданию собственного дела, Маринский не сомневался, что все эти новые приказы кончатся конфискацией фабрик, и старался взвесить, может ли он как член Еврейского Совета их все- таки сохранить, или нужно проявить стойкость в расчете на то, что, встретив сопротивление, немцы поуймутся. Но не только этими соображениями руководствовался Маринский. Он был порядочным и гордым человеком, точно знавшим, что такое хорошо и что такое плохо.
— Мы должны проявить стойкость, — сказал он.
Так же считал и знаменитый адвокат Шенфельд.
— Какие бы формы ни принимала оккупация, какой бы сильной ни была власть немцев, они обязаны обосновывать каждую свою акцию. Подвели же они основу, пусть вымышленную, под проведение карантина. Если мы приложим достаточно усилий, уверен, что нам удастся заставить их придерживаться известных норм поведения. Нужно вынудить их вести переговоры.
Слово взял Пауль Бронский.
— У нас нет выхода. К кому взывать? К внешнему миру, который не хочет нас слушать? Вы — безумец, Шенфельд, если полагаете, что нам удастся уговорить их не создавать гетто. Они хотят, чтобы оно было, и оно будет. В Берлине уже есть о нем приказ. Мы ничего не можем сделать.
— Можем, — сказал Гольдман, — можем вести себя, как мужчины.
Борис Прессер, коммерсант, у которого был прямо-таки талант всегда оставаться в тени, ничего не сказал, только проголосовал вместе с Паулем Бронским и Зайдманом против предложения заявить немцам протест.
— Пять голосов против трех за то, чтобы выразить Функу протест.
Пауль вдруг почувствовал приступ тошноты. Он с трудом встал.