Мы живо нарезали хлеба, лука, нащипали укропа, нарвали листьев салата и сняли мясо с решётки.
– Мне мясо не надо, – начала было мама, но Костя прикрикнул:
– Да ладно, ещё чего, не надо ей. Надо!
– Хорошо, хорошо, – мама села в свой шезлонг. – Что дадите, то и съем. В мисочку вот положите.
Эта мисочка на маминых коленках нас и насмешила, и растрогала.
Небо, как по мановению волшебной палочки, расчистилось, грозу пронесло стороной, стало очень светло. Так светло вечером бывает только у нас на Урале. На море – очень темно, едва солнце зайдёт, становится черно, хоть глаз выколи. А у нас светло.
– Я завтра шарлотку сделаю, – сказала Юля, похорошев, порозовев.
Мы обрадовались.
Мы все сластёны.
Только Кристине нельзя много сладкого – она в том возрасте, когда нужно думать о коже.
– Кристина хочет стать актрисой, – сообщил папа и попросил: – Прочитай нам стихи.
– А какие?
– На твоё усмотрение.
Кристина прочла.
Папа поморщился:
– Нет, ты как школьница прочла, а должна как актриса. Ты должна передать нам своё настроение. Например, – папа встал, выставил ногу вперёд, положил руку на грудь и прочёл стихи с трагическим выражением.
Потом – с комическим. Спросил:
– Уловила разницу?
– Уловила.
– Хорошо. Теперь сыграем такую сцену. Ты – начальница отдела. Я – пенсионер.
Папа отошёл к пионам, вернулся и постучал в воображаемую дверь.
– Кто там? – Кристина состроила недружелюбную мину. – А, это снова вы. Но я же просила секретаря никого не впускать.
– Вы меня извините, – зачастил папа с подобострастной улыбкой, – я пенсионер, у меня много времени, я могу в коридоре подождать.
Кристина холодно кивнула.
Папа понурился, отошёл и присел на табуретку.
Мы бурно зааплодировали.
Папа предложил:
– Юля, теперь ты будешь начальницей, – он уступил Юле свою табуретку, подождал, пока она усядется, и постучал. – Можно войти?
Юля поспешила к нему, поздоровалась за руку, пригласила:
– Проходите, пожалуйста, садитесь.
– Спасибо, – сказал папа с достоинством. В нём уже нельзя было узнать давешнего затюканного пенсионера. И, по мере того как разыгрывалась сценка, от жалкости и раболепия не осталось и следа.
– Понимаешь, Кристина? – спросили мы.
Она улыбнулась смущённо:
– Понимаю.
Костя заварил ещё один чайник чая, бросил в него смородиновые листы, принёс пряники.
– А сливки мне дадут? – спросила мама.
– Конечно.
– Костя мне всегда покупает сливки, – мама обмакнула пряник в чай со сливками. – Я всё думаю, что подарить Наташе на окончание. Колечко? Серёжки? Кулон?
– Если колечко, – подхватили мы, – то с каким камнем? Если кулон, то на цепочке или на нитке? Если серёжки, то из белого или жёлтого золота?
У мамы в голове всегда миллион вариантов, и она их долго обдумывает.
– Так что мы решили? – спросила мама.
Мы помалкивали. Мама нас всё равно слушать не станет – купит, «что на неё поглядит».
– Я командир, – сказала мама, – я знаю. Вы и пикнуть не смеете.
Мы онемели.
Мы не ожидали такого… такого… такого признания.
К своему стыду, не ожидали от своей мамы понимания?!
Мама пошла по вечерней росе. Остановилась.
– Что вы глядите на меня такими влюблёнными глазами?
Как стемнело, все по домам поехали, а мы с папой и мамой остались. Я мыла посуду, возилась с цветочками, наблюдала за ёжиками, метёлкой паутину обметала и почувствовала любовь. Это не привязанность, а любовь, щедрая, необъятная, без какого-то образа (со щупальцами или в броне), просто такое состояние души, нормальное состояние любви, просто люблю маму, просто люблю папу, братьев, небо и облака. А если иногда печалюсь слегка, так это пустяки, ерунда в общем, как та «невидимая радиоволна», из-за которой мама, никогда не танцевавшая ни твист, ни шейк, вдруг затанцевала.