Нонна Георгиевна закрыла лицо руками. Ей вдруг стало страшно. Не потому, что узнает муж, который вот-вот должен вернуться и начать оседлую пенсионную жизнь, — она понимала: он давно догадывается о ее неверности, — а потому, что ей впервые пришла на ум ужасная, жестокая мысль о безвозвратно ушедшей молодости. Она всегда гнала ее от себя, будучи слегка суеверной: по ее разумению, не до конца осознанному, подспудному, всякий человек рано или поздно должен платить за свои грехи и проступки, и никто не может быть уверен, что расплата минует его, но, пока она далека, не стоит себя травить.
Так что же это сегодня?
А если жизнь действительно была сплошной ошибкой и придется дорого заплатить за просроченный вексель?
Нонна Георгиевна опустила голову на стол и беззвучно заплакала.
Неужели она так виновата?
Ну, не была героиней, о которых пишут в романах, не вышло из нее Пенелопы! Но разве легко жить долгими месяцами одной, запереться в четырех стенах, когда ты так устроена, что не можешь обходиться без общества и развлечений, если у тебя все есть и не надо заботиться о хлебе насущном, а учительская профессия, с которой начинала когда-то, оказалась случайностью?
Никому не пожелает она тягучих зимних вечеров в одиночестве. Посапывает, разбросав во сне ручонки, двухлетняя дочь, за окном — гололедица и сырой одесский туман, а тебе — двадцать четыре и не рыбья кровь течет в твоих жилах… Каково это — ворочаться по ночам без сна, обливая жаркую подушку слезами? И все ждать, ждать, ждать… И видеть каждое утро серое, холодное, постылое море…
Нонне Георгиевне стало так жалко себя, что она не могла больше сдерживаться: плечи ее затряслись от рыданий.
Марико стояла без слов, насупленная, тоже готовая расплакаться. Нет, она не приняла бы никаких оправданий, вздумай мать рассказать ей сейчас о своих мыслях, но все же…
— Мама, — прошептала она, проглотив комок. — Ты ведь могла бы понять меня.
Кончилось тем, что они потянулись друг к другу и долго ревели, обнявшись, сидя вдвоем на одной табуретке. Подошел Джой и тоже заскулил, подняв куцую морду вверх.
Наконец Нонна Георгиевна затихла и, мягко высвободившись, повернула к себе припухшее от слез лицо дочери.
— Красивая ты у меня…
— Ну, что ты, мама.
— Нет, правда красивая. Дай бог тебе другой жизни. — Она опять всхлипнула и добавила, опуская глаза: — Собирайся, тебе пора в школу. И не думай… Я все сделаю, как ты хочешь.
Весна пришла бурная, неудержимая. В начале мая обрядила город в пышный изумрудный наряд, цветочные киоски краснели тюльпанами, предприимчивые старухи с «планов» выносили по вечерам на проспект лиловые охапки сирени и чопорно-белые каллы, даже ореховые деревья в саду, которые долго и трудно просыпаются от зимней спячки, обсыпало коричневато-зеленой жесткой листвой.
В воскресенье кто-то предложил идти в парк. Среди желающих были и двое новеньких из класса Ларионова — братья-близнецы со смешной украинской фамилией Махни-Борода, переехавшие недавно с родителями из Прохладного.
Похожие как две капли воды, оба сероглазые, о круглыми лицами и веснушчатыми носами, уступчивые и компанейские, они отличались, пожалуй, только прическами: один был немодно подстрижен «под бокс», у другого красовалась на голове пшеничная копна прямых, мягких волос, зачесанных назад, которыми он любил встряхивать, и они веером опадали ему на затылок.
Влахов тотчас разделил фамилию на двоих, окрестив первого Бородой (у него действительно был чуть потяжелей подбородок), а второго — Махни, что очень скоро трансформировалось в более выразительное Махно. Звали их Гриша и Жора, но прозвища прижились к ним сразу, и по именам братьев не называли. Они и не обижались, приняв это как должное.
У памятника Калмыкову к ним присоединились слонявшиеся по городу Виталий, Эдик и Тина, которых теперь часто видели в таком сочетании.
— Ба! Знакомые все лица! — осклабился Эдик. — Привет! Прошвырнемся по броду?
— Здоров, — первым отозвался Петя не очень любезно. Он старательно избегал всего, что могло напоминать о той злополучной новогодней ночи, и эта встреча была ему неприятна… — Нет, старик, не по пути… мы — в парк.
— Годится. Нам — до фонаря… Куда б ни идти, лишь бы идти. «Плы-ви, мой че-е-лн, по во-ле во-олн!»
— Вы еще и поете? — с издевкой спросила Марико. Ей он тоже не нравился. Вихляется, позирует, как балерина.
— «Он и в карты, он и в стих, он и так неплох на вид!» — театрально продекламировал Эдик и поклонился, шаркнув ногой, — хлопнули, метнувшись в стороны, широченные клеши его вельветовых штанов. — Балуюсь, есть грех… Однако, братцы, мы тут, я вижу, не все знакомы…
Близнецы с готовностью протянули руки.
— Гриша.
— Жора.
— Товарищи — из провинции?
— С Прохладного мы.
— Тин, знакомься с казаками… Ну вот, порядок. Так что? Углубляемся? А может, — в кино? Говорят, железный арабский фильм.
— Сироп и сопли, — сказал Алексей и сейчас же пожалел: Эдик был не из тех, с кем стоило спорить.