…Легкий свет проникал сквозь веки. Мне хотелось спать. Но чувство тревоги подтолкнуло проснуться. Я лежала на кровати Эжена. Сквозь открытое окно, раздуваемые ветерком хлопковые занавески, белые широкие подоконники, где стояли горшки с цветами, все так же смотрели в небо высокие вечные горы. В комнате было свежо. Я перевела взгляд — все привычно. С беленой стены по-прежнему горделиво и немного грустно взирал на меня с цветной репродукции офицер в наполеоновской форме.
J'aime quand tu es silencieuse… parce que c'est comme si tu étais absente. (Мне нравится, когда ты молчишь. Потому что ты как бы отсутствуешь.)
В комнате никого не было. Но в соседней я услышала негромкие голоса. Говорили по-французски двое: Эжен и еще кто-то, но вот теперь, после того как я стукнулась ребром, головой и всем чем можно о камни каньона, я стала плохо понимать французские слова. Наверное, это был врач. Потому что голова моя была перевязана, а на столике рядом с моей половиной кровати стоял какой-то пузырек с лекарством.
Мне было безумно себя жаль и очень грустно. Конечно, я лежала вся такая побитая и некрасивая. Но и не из-за этого я печалилась. И не из-за пошатнувшегося здоровья, хотя бок болел. А от того, что мой любимый изменил мне с ЦРУ! Как жить после этого, что делать? Все ужасно, мрачно. По лицу потекли слезы.
В детстве я очень любила французскую певицу Далиду, когда она рассталась с красавчиком Делоном, ее стало топить. И она спела невыносимо прекрасную песню Jesuismalade.
Я лежала и плакала. Мне было так горько! Еще я страшно ненавидела Эжена. Вот гад, вот сволочь. Как он мог. Грязная, продажная душонка, подлый чикатило. Как тут не вспомнить дорогого нашего писателя Достоевского? Которого с тремя словарями читал и ничего так и не понял этот…
«Все французы имеют удивительно благородный вид, — писал любимый мой писатель. — У самого подлого французика, который за четвертак продаст вам родного отца, да еще сам, без спросу, прибавит вам что-нибудь в придачу, в то же время, даже в ту самую минуту, как он вам продает своего отца, такая внушительная осанка, что на вас даже нападает недоумение».10 Вот уж да, точно. И меня продал, хотел продать, а потом и убить. И при этом был такой красивый, хорошо одетый, хорошо пахнущий урод!
А мне ведь скоро улетать домой. Мамочки, как я полечу? И смогу ли? Скорее, домой, на родину! Гори тут все синим пламенем. Эжен цээрушник, мерзкая Анастази, даже Средиземное море уже надоело. До-о-о-мой, я хочу домой, к маман, к Натэлле с Петрушей! Где мой чемодан, надо его собрать.
Я скосила взгляд. Чемодан стоял весь разобранный, туфли валялись кругом, платья висели на стуле. Даже на столе у Эжена лежал мой чулок!
Голоса стали удаляться, видимо, Эжен пошел провожать доктора. Я решила не мешкать. Что этот сумасшедший шпион еще придумает? Отравит, пристукнет, задушит? Надо бежать. И немедленно!
Вначале я взяла лекарство с тумбочки и, размахнувшись, выкинула его в окно. Чуть не заорала от боли. Но надо таиться и терпеть. Скорее всего, в пузырьке яд. Раз «этот» (буду теперь его так называть!) хотел меня убить в овраге, то с него станется и отравить меня чем попало. Звука разбитого стекла не последовало, наверное, пузырек приземлился на вспаханную Эженом грядку. Огородник хренов!
Попробовала встать. Кряхтя и стеная, еле поднялась, но поднялась! Спустила ноги, напихнула тапки и поплелась в туалет, не хватало еще, чтобы «этот» мне памперсы менял! Вернувшись (Эжена еще не было), я решила начать сборы чемодана и, приблизившись к столу, забрала чулок со столешницы. И вдруг увидела кучу бумаг.