Конечно, отец узнал голос Молотова, и, тем более, голос вождя. Он уже ясно понимал, что это не могло быть провокацией. И то, о чем говорили вполголоса, с оглядкой, подозревая, что это могло случиться, скорее всего должно было случиться, но все-таки надеялись, видя уверенность Сталина, может быть только кажущуюся, но тем не менее публично демонстрируемую, — сейчас это стало для него достоверным фактом.
И от глубины той страшной пропасти, которая внезапно открылась перед этим большим и сильным человеком, он разом как будто осунулся и постарел на несколько лет. Таким я видела отца через несколько лет после войны, когда он неожиданно был снят с должности и предан суду Военной Коллегии.
— Но этого мало, — продолжала я.
— Уже 8 сентября фашисты окружат Ленинград, блокада которого продолжится 872 дня и будет стоить жизни почти миллиону его жителей. А 30 сентября немцы будут уже под Москвой, и битва за столицу продлиться почти полгода.
— Надеюсь, Москву они не возьмут? — с трудом переводя дух, спросил мой Адмирал.
— Нет, ни Москву, ни Ленинград, ни Сталинград фашистам захватить не удастся, но они захватят, разграбят и уничтожат сотни других советских городов.
— А когда же придет день победы? — снова спросил отец.
— 9 мая 45 года. Но победа достанется советскому народу страшной ценой. Война унесет жизни почти 30 миллионов наших граждан.
Опять наступило продолжительное молчание. Но во взгляде Адмирала я больше не чувствовала враждебности. Кортик он тоже незаметно вложил в ножны.
И на этот раз первым начал говорить он.
— Вы извините, что я не буду называть Вас дочерью — для меня это слишком разительный контраст между юной девушкой, еще почти ребенком, и Вами, зрелой и мудрой женщиной. Умом я понимаю, что и она, и Вы, скорее всего, один человек, но привыкнуть к этому я еще не могу. Я Вам скажу то, что не рассказывал еще никому: вчера я был с докладом у Сталина, в котором привел данные о том, что немцы выводят свои корабли из советских портов, что, по моему мнению, является признаком приближающейся войны. Я просил дать разрешение, также вывести наши торговые суда из портов Германии, на что «Хозяин» в категорической форме запретил это делать, заявив, что это наши враги и ложные друзья пытаются стравить его с Гитлером в своих интересах. Это какое-то наваждение или необъяснимый сеанс массового гипноза: видеть, понимать, но не иметь возможности сказать это слово, которое и без этого у всех на устах — «завтра война».
— Думаю, что, кроме нашей самонадеянности, это была и блестящая работа немецкой разведки, возможная только при условии, что все решения за всю страну принимает один человек. Позже такое положение назовут «тоталитаризмом».
Ну, да дело сейчас уже не в этом. Война — практически свершившийся факт, и в этом все убедятся уже через неделю. А сейчас здесь об этом знаем только мы с тобой. Понимаешь, папа, реальность устроена таким образом, что практически одновременно существует множество времен: и мы, живущие за неделю до войны, которую скоро назовут Великой Отечественной, и время до нас, и после нас — их великое множество. Реальности, в которых мы существуем, похожи на нарезанные равными дольками кусочки арбуза. Каждая существует сама по себе, но все переходят одна в другую, начинаясь с того самого момента, на котором закончилась предыдущая реальность.
— Папа, — сказала я, — позволь, я тебя хоть немного покормлю.
Мы прошли на кухню, где так же, как и во всей квартире, корпусная мебель была затянута в белые холщовые чехлы. Ловким движением фокусника я смахнула со стола салфетку, и перед ним предстали именно те закуски, наличие которых он почувствовал еще при входе в квартиру. В заключение я слегка подогрела томленую в сливочном масле молодую картошечку и достала из новенького холодильника запотевший графинчик с анисовой, которую он весьма уважал, хотя и не злоупотреблял спиртным никогда. Этот холодильник ХТЗ-120 был предметом особой гордости отца, всегда питавшего слабость к техническим новинкам.
Несколько минут отец сосредоточенно ел, а я сидела напротив и смотрела на него, стараясь запомнить его таким, каким он был сейчас: на вершине своей карьеры, молодой, красивый и полный нерастраченных сил.
Наконец отец закончил есть, выпил пару лафитников водки в начале и в конце еды и решительно отодвинулся от стола. Здесь за столом появился пузатый самовар и накрытый разукрашенной ватной бабой заварочный чайник с дегтярного цвета чаем. К ним прилагались сахарница с колотым белоснежным сахаром и солидный запас флотских сухарей.
И опять я с удовольствием смотрела, как он расправляется с крепчайшими сухарями, с легкостью дробя их крупными белыми зубами.
— Зубы у меня в него, — подумала я, — до сих пор все до одного целые, а вот фигурой я пошла в маму. Тоже высокая, в юности была тонкая, а сейчас, пожалуй, сухопарая.
— Ну, уважила ты меня, дочка, — сказал Адмирал, — такой ужин приготовила, а я уж думал, что придется по-холостяцки чаем с сухарями обходиться, а затем добавил, — рассказывай: зачем пришла ко мне в таком виде?