Когда броненосцы в заливе дали первые залпы, Акис, ворча, встал и, наказав женщинам не выходить из дома, спустился в кофейню. Вот так – если вдруг заявятся грабители, он об этом даже не узнает. Катина, как обычно, примирительным тоном пыталась успокоить Панайоту: «Что ты,
С того времени Панайота и сидела на балконе в своем белом платье, надутая и сердитая. Единственное, что смогло заставить ее позабыть про гнев, был этот внезапно начавшийся дождь из лягушек.
– Какой позор! Вся школа ходила, одна я просидела дома. Почему? Я же не роялистка. Да во всем квартале никто, кроме вас, греческого короля не поддерживает. И я тоже. Вот вечером отец придет, я и ему скажу. Да-да, буду кричать: «Зито, зито!» Слышите? Зито Венизелос! Зито, зито, зито!
Катина бросилась к дочери и, вне себя от гнева, влепила ей пощечину.
– Следи за языком, девочка! Пока живешь под крышей отцовского дома, не смей это произносить. Очнись уже,
Дочь и мать, стиснув зубы, яростно смотрели друг на друга. За окном бушевала непогода. Лимонное дерево под окном, точно тщедушный ребенок со множеством рук, растерянно раскачивалось вправо-влево, постукивая ветками в стекло балкона.
На крышу дома упало еще несколько лягушек, и обеих разобрал смех. Катина жалела, что ударила дочку, а Панайота – что крикнула: «Зито, зито!» – знала же, что этим разозлит мать.
Почувствовав, что напряжение спадает, Катина присела на диван рядом с Панайотой и обняла ее тонкую, как тростинка, талию.
– Ах, доченька, солнышко мое. Ну как бы мы отпустили тебя в толпу? Отца предупредили, чтобы он даже лавку не открывал. Ты тоже была здесь вчера вечером, когда заходил дядя Христо. Своими ушами слышала. Это тот индийский господин, торговец драгоценными камнями, сказал. Мол, чтобы избежать какого-либо вреда, пятнадцатого мая лавки должны остаться закрытыми. Тут такое дело, а мы что же, тебя, нашу единственную доченьку, отпустим одну? А, Панайота
Как в детстве, Панайота положила голову матери на грудь. Лавровые листочки в венке помялись. Ей было четырнадцать, и она была на целую голову выше Катины, но в такие моменты чувствовала себя маленькой девочкой. Ухо само уловило биение материнского сердца, к которому присоединялся стук падающих на мостовую лягушек. Закрыв глаза, прижалась к нежной, теплой коже. На душе камнем лежала вина.
Ну вот, всегда одно и то же! Ляпнет что-нибудь, как будто напрашиваясь на пощечину, выведет мать из себя, а потом раскаивается, что расстроила ее. Но ничего с собой поделать невозможно. Эта мелодрама ей уже осточертела. Да, ее братья погибли, но жизнь-то продолжается. Она, Панайота, жива. И Катина тоже. Во время поминальной церемонии отец стоял на пороге дома, чтобы души сыновей не попали внутрь, но разве это помогло? Призраки Косты и Маноли вот уже три с половиной года бродили по укромным уголкам. Для ребенка в возрасте Панайоты годы еще были подобны векам, а смерть казалась чем-то очень далеким. Воспоминания о братьях постепенно стирались, и, когда думала о них, боли она уже не чувствовала – ее душу покрывал лишь легкий осадок грусти.
Но в доме – да, они всегда незримо присутствовали: в черных покрывалах на зеркалах и темных занавесках, в тишине за ужином при свете газовой лампы, в бесчисленных часах, проведенных матерью перед иконостасом в молитве, в коливе[42], которое она то и дело готовила и относила священнику освятить, чтобы помянуть души ее сыновей. Во вздохах Акиса и слезах матери, которая так и продолжала носить траур. Как бы сильно ни любила Панайоту мать, а все же, стоило ей только от души захохотать, как она ловила тяжелый, уязвленный взгляд. А о том, чтобы они над чем-то посмеялись вместе, не шло и речи. В такие моменты Панайота казалась себе совсем маленькой и незначительной, она с тоской думала об Адриане и Эльпинике и снова чувствовала вину.
Когда Османская империя вступила в мировую войну на стороне Германии и вышел приказ об отправке парней-христиан в рабочие батальоны, Акис попытался спасти сыновей, заплатив за их освобождение от воинской повинности. Но суммы, которую он отдал жандарму в первый раз, оказалось недостаточно: во второй набор к ним явился уже другой жандарм, а в следующий – один сержант.
Этот самый сержант был ненасытным мерзавцем. Акис заплатил ему деньги, в придачу дал сахару и муки, которых хватило бы целой деревне на несколько месяцев, и даже нашел телегу, чтобы отвезти мешки в Бергаму. Но сержанту все было мало. Кто знает, может, он проведал о вспыльчивом нраве бакалейщика и ждал, когда тот сорвется. В конце концов, увидев однажды в дверях лавки скалящуюся рожу, Акис потерял хладнокровие и кинулся на подонка, в чьих руках была судьба его сыновей. Сержант, конечно, не оставил бы это просто так, но Коста и Маноли тем же вечером заявили, что не хотят больше неприятностей для отца.