– И все сенаторы проголосовали «за», потому что этого от них потребовали мы с Помпеем и Цезарем! – заорал он на меня так, словно я Катилина. – Это был фарс, Марк.
Я лишился дара речи.
– Не знаю, замечал ли ты когда-нибудь, что в Риме полно рабов. Шпионов Либертуса хватает в каждом доме! – продолжил он. – Они есть даже среди сенатской прислуги. Если бы мы пошли на обман, Либертус бы непременно узнал. Мятежники поверили бы в результат голосования только в том случае, если бы предложение внес тот, кому Либертус доверял, его друг.
– Я. – Мой голос был едва слышен.
– Именно так. Накануне мы тайно известили всех сенаторов: «Голосуйте за предложение Марка Туллия Цицерона, будь то сын или отец».
Я подумал о речи, которую произнес в тот день, об охватившем меня тогда волнении, об аплодисментах сенаторов. Все это было обманом, политической игрой.
– Ты использовал меня… ты… мой родной отец… – пробормотал я, запинаясь.
– А что, если и так? Что может быть достойнее для человека и принести ему большую радость, чем возможность стать инструментом спасения отечества? Смотри сам: все кончилось хорошо. Мы разгромили и тектоников, и рабов. Все опять будет как прежде.
«Мы свободны!» – провозгласил я в лагере Либертуса перед его людьми и заплакал. Я, патриций, преклонил колени перед этими нищими. И естественно, они мне поверили, ибо лучше всех передаст лживое послание тот, кто сам в него верит. Вот почему Цезарь, Помпей и мой отец послали туда меня.
Мы с Цицероном замолчали и только смотрели друг на друга, но очень скоро он отвел глаза. Сам Цицерон устыдился перед собственным сыном: совесть его была нечиста. Я, потрясенный их ужасным преступлением, только и смог прошептать:
– Ты никогда не имел ни малейшего желания упразднить рабовладение. Все это было только уловкой. И вы убили их всех, всех… Никто не получит гражданства у Четырех Таберн…
– Мы отослали ахий подальше, чтобы они не смогли вмешаться, а тебя усыпили. В твоем бокале в палатке претора… Ну, там было не только вино. Потому ты и проспал три дня.
Я лишь рыдал, а Цицерон продолжил:
– Марк, Рим – это его институты. И рабовладение – ось, вокруг которой движется вся жизнь. Без рабовладения нет общественного порядка, а без порядка ничто не имеет никакого смысла. Рим – это цивилизация, и мы не можем ее разрушить.
В самом начале этой молитвы, с которой я обращаюсь к тебе, о Прозерпина, я говорил, что род людской готов скорее изменить мир, чем измениться самому. Вот что произошло с нашим Сенатом.
Сенаторы могли переосмыслить свою роль, попытаться взглянуть на все по-новому. Но даже под угрозой страшного наступления тектонов они не решились на этот шаг. Нет, чтобы не меняться самим, они предпочли изменить мир и избавить поверхность планеты от веса тридцати тысяч своих сограждан. И даже не покраснели. А мой отец? Он был хуже их всех.
Я подумал о том далеком дне, когда в этом же самом саду он приказал мне отправиться в Африку с нелепой миссией. О Прозерпина, как изменился с того времени бедный Марк! А Цицерон, напротив, остался прежним и был непоколебим в своих идеях и убеждениях, точно старый утес, что не обращает внимания на волны любых океанов. Правда, теперь его честь была немного запятнана. Политика должна быть прямой, верной и честной – всю жизнь он провозглашал этот принцип, но вот какой парадокс! Дабы защитить устои предков, спасти «прямоту, верность и честь», он обманул и использовал собственного сына и способствовал массовым убийствам, не видя в этом никакого противоречия.
Но хочешь знать, дорогая Прозерпина, что было больнее всего? Я тебе скажу: теперь я ненавидел своего отца, своего родного отца, и эта ненависть делала меня более похожим на Нестедума, нежели я хотел. Потому что мне пришло в голову убить его, моего отца, прямо там, на месте, как поступил Нестедум со своим родителем. Но, по крайней мере, им двигало желание улучшить расу тектонов, чтобы они с самого рождения становились самостоятельными. А я бы убил отца по второй причине: потому что хотел.
Нет, Прозерпина, я не поднял руку на Цицерона – я ушел. Отец был мне отвратителен, я от него отрекся. В гневе и негодовании я уже выступил на улицу, когда услышал за спиной его громовой голос:
– Куда ты собрался?
– На Тарпейскую скалу![98] – заорал я, не замедляя шага.
(С Тарпейской скалы, Прозерпина, сбрасывали людей, совершивших самые страшные преступления, и в первую очередь отцеубийц.)
Я долго бродил по городу, и наконец ноги привели меня на старую улочку Родос в Субуре – место моих детских игр. Я уселся на каменные ступени в самом конце тупика; я был печальнее круглого сироты и более одинок, чем отцеубийца.