Харьковчанин, уже переходящий в москвича, как кентавр переходит из лошади в человека, согласился, что, да, здорово. Просто, умело-остраненно, чудаковато, ласково и главное — выразительно. Как бы рука таможенника Руссо чувствуется. Закрыв глаза, можно представить пухлого, косматого, как лев, гражданина, ступающего на сочные тропические травы поселка Долгопрудная. Ватные тучки остановились в ультрамариновом небе.
Отвез его в Долгопрудную, однако, не Гробман, вечно занятый каталогизированием, систематизированием, обменами различного рода (учебников по химии на учебники по физике, учебников биологии на старый вдруг пиджак или скатерть), но комсомольский вождь оставшегося неизвестным нашему герою научно-исследовательского института Володя Максимов. Пунцовощекий, энергичный, в джинсах и пиджаке, на лацкане коего комсомольский значок соседствовал с университетским, Максимов коллекционировал странных людей. Среди его знакомых числились: спившийся старик экс-раввин, несколько буддистов, свихнувшиеся математики, изобретатели сумасшедших машин и тому подобные странные существа. Володя Максимов завернул в жизнь нашего героя ненадолго, мимоходом, возможно, исключительно для того, чтобы познакомить его с Кропивницким. Познакомил и вышел в боковую дверь.
Они так долго ехали в автобусе, что постепенно даже воспоминания о Москве были стерты полями, лесами и пастбищами с пасущимися на них и одновременно неряшливо испражняющимися животными. Третьей с ними ехала Алла Зайцева, детдомовка в брюках, работавшая в том же самом научно-исследовательском учреждении, что и Максимов. (Это не был институт физики, химии, железа или камней. Учреждение занималось гуманитарными проблемами. Может быть, это был экзотический Институт международного рабочего движения? Допустим.) Молодые энтузиасты под шумок изучали в нем вовсе не рабочие движения. Впоследствии (этот период находится уже за пределами данного тома) Эд сдружился с детдомовкой, оказавшейся исключительно «хорошей девушкой» (так существует категория «хороших парней»), и получал от нее на ночь, на пару дней, вдруг, машинописный перевод какого-нибудь модного западного социологического труда. Таким образом ему удалось ознакомиться с трудами Маршалла Маклюэна по поводу информации и паблисити, прочесть «Одномерного человека» Маркузе. Институт переводил западные шедевры для собственного внутреннего употребления.
Сквозь густую азиатскую жару автобус выехал наконец к долгой и низкой поверхности воды. Высоко над дорогой на холме возвышалась церковь, а с другой стороны прилип к пруду продовольственный магазин. Меж двух останков колонн без ваз (на то, что вазы были, указывали позеленевшие от времени корешки цоколей) они ступили на мост, обтрепанный временем, и вошли в парк.
— Оглянитесь! — приказал пунцовощекий экскурсовод приятелям (и девушка Зайцева приехала в поселок впервые). — Видите, по этой дороге помещик в экипаже выезжал из санатория для дефективных детей. — Максимов указал в глубину парка, где возвышалось громоздкое, крашенное известкой здание о нескольких этажах, деревянное, и даже с глупой башней-луковицей. — Проезжал по мосту через пруд. И экипаж медленно, кругом поднимался на холм, к церкви… Все это, разумеется, обветшало после революции…
— Хоть кто-то жил красиво, — сказал харьковчанин.
— Сейчас некоторые тоже живут красиво, не беспокойся, — сказала Зайцева. Сама она жила в шестиметровой комнате у Крымской площади. После того как Алка достигла совершеннолетия и покинула детский дом, она добилась этой клетки в коммунальной квартире, полагающейся ей как ребенку репрессированных, а затем реабилитированных родителей. Алку живо интересовали проблемы социального неравенства.
Миновав санаторий для дефективных детей, вокруг санатория земля была обильно усеяна слоем пожелтевших сосновых иголок, они углубились в лабиринт несвоевременно убогих деревянных строений. По сообщающимся дворам бродили с квохтанием куры, подпертое шестами, сушилось белье, за невысокими оградками из серых досок видны были грядки с луком и другой, уже менее внятной огородной зеленью. У нескольких разверстых темными пастями входов в строения сидели на старых стульях и скамьях старухи. Старик был редким зверем в том поколении, добросовестно выкошенном несколькими войнами. Если бы не лето, удручающее зрелище представлял бы из себя поселок. В окружении растений нищета менее заметна.
— Таких двориков в Москве уже не найдешь, — с гордостью заметил Максимов.
— Можно найти, — возразила Алка. — Если хочешь.
Они поднялись по десятку ступеней на крыльцо и, миновав мужчину в майке, задумчиво сплевывающего семечки на дохлую траву у крыльца, прошли в сумрачный коридор. Пахло жженым керосином, гадкой жидкостью против насекомых и душными воскресными варевами. У двери, выкрашенной в потускневший, но розовый когда-то, сомнений не было, цвет, Максимов остановился. «Здесь!» — сказал он торжественным шепотом. Из-за двери доносилась приглушенная классическая (харьковчанин решил, что средневеково-итальянская) музыка. Максимов постучал.