Но единственный зритель, всеобъемлющее высшее проявление личности, которое доподлинно пребывает со мной, знает меня настоящего — разве знание это не есть наилучшая форма любви, если он принимает эту гниль во мне? — знает: я просто вынужден, раз уж оказался здесь, хвататься за воздух и прибегать к голосу, удостоверяясь, что еще существую, а самое важное между нами выразить, конечно, невозможно: ни высказать, ни написать, увы… Мечтаю, что сгодится кому-то музыка для связи с ним, наблюдающим; верить начинаю из слабости, из болезни, убивающей во мне способность дышать — вот он, последний и столь тривиальный ингредиент, который нужен был для формулы веры, — что ткань музыки может выявить вибрацию, где Он почти проступает, впрочем, извечная заноза этого «почти»… Если только «почти» — не лучше ли годится живопись?.. Ведь в неустанной работе над тенью можно отыскать тот самый оттенок, где поселены в некоторых тенях бесконечные крылья и лица (я думаю, не в главном образе, но все же где-то в видимом взирающему пространства), и ты отводишь глаз ровно за мгновение до того, как он игривой насмешкой ответил бы. А может, лучше отвечает на чаяние оказаться с ним игра с волнами, ловля гребня на доске? Все мы предаемся этому на исходе дня и в самом зачатке дня, в лучшее время суток, и за волной океана, одинаковой, никогда не повторяющейся, находим соединение сил луны, притяжения, падения нашего мира в бездну космоса вслед за падением в нее же солнца, и еще тысяч малозаметных, невозможных для высчитывания переменных, создающих давление и узор замысла, в который мы временно погружены, пока дышим, и ловим дыхание, и ловим волну.

Как бы то ни было, мне доступны только слова — я заперт в вязи слов, к добру ли, худу ли, мне понятно это про себя: такова сущность Музея, где я заплутал безнадежно. А еще меня уничтожает болезнь, возвращаясь непредсказуемыми приступами; дыхания хватает порой на полвыдоха, это очень-очень мало: не можешь ходить, не можешь есть, спать, только сидеть и считать полувыдох до следующего полувдоха — узор жизни сокращен в эти ночи до двух секунд. Лето две тысячи девятнадцатого я посвящаю тому, чтобы выжить. Я повторяю вровень с участью задыхающегося мира в двадцатом, я доказываю, что выучил урок в двадцать первом.

Снова маленький и новорожденный, с маленьким (на самом деле огромным, но маленьким), новорожденным котенком, и больше всего я боюсь скорого приезда матери, и я боюсь, что ее охватит страх за меня. Я ничего так не боялся ни в детстве, ни после, как ее ужаса и ответа на ужас — гнева. Она разгневается на Леву, я предчувствую, и сон не приходит, даже когда дыхание более-менее восстановилось, я гляжу в потолок, вслушиваюсь в мурчание (скорее по форме походит на хрюканье) огромной дремлющей, никогда не забывающейся полностью кошки, слышу шелест чуть движущегося влево‐вправо полосатого хвостика и предчувствую мамин гнев, и он запускает, цикл за циклом, новые витки болезни во мне, и болезнь невозможно одолеть, пока она не приедет, не сядет рядом, не посмотрит на меня белым от ужаса лицом, не приблизит его, не спросит: «Are you okay?..» Почему она говорит на английском?.. Может, я путаю ее со своей последней женщиной? Юлия, кажется, спросила меня напоследок, не поняла, почему в моем глазу остановилась слезинка, когда я провожал ее в Шасту. Не поняла… Я и сам не понял, открыл рот и так и молчал, как последний сентиментальный придурок. Не мог же я знать, что это будет моя последняя женщина, а дальше останутся со мною только Ведьмы да миссии по превращению?.. Или мог? Или человек знает обо всем, на что идет?.. Или человек знает, что ему нельзя брать в дом кошку, это убьет его идиотской смертью, полной иронии, он задохнется, и друзья скажут ему: «Are you crazy? Just give him away, don’t torture yourself!..»

Я окей, Юлия, я просто пытаюсь наговориться с тобой напоследок, но сколько бы ни было у нас времени, даже если мы не смыкая глаз проведем эту ночь в разговоре, а потом еще утро, а потом еще минуты перед отправлением автобуса — этого не хватит. Не может хватить любви, любовь тела — это условность, это «как могла бы выглядеть любовь, спустись она из идеального черного Бога-космоса на материальную основу»… Но постой, я же люблю. Я люблю Леву, я возвращаюсь из Сиэтла и уже знаю, что люблю и что не хочу, чтобы он уходил, покидал меня, прятался от меня, от моего страха, я раскрываю свои объятия, он всегда сидит чуть в сторонке, бьет хвостиком, взмрякивает, выгибает огромную пушистую спину, но не прикасается. Никакого материнского гнева я не встречаю, а значит, страх не имеет оправданий, и вместе с ним жестокость, ненависть… Фантомы детского насилия, которыми я кормлю ум, чтоб оправдать нынешнего себя, давно растворены и взяты великим Наблюдающим, в игре, которой он наслаждается, найдено им место, а мне ни к чему влачить их в свое скоротечное будущее.

Перейти на страницу:

Все книги серии Книжная полка Вадима Левенталя

Похожие книги