Орта снова угадал мои мысли – мой интерес к Америке, который пробудило посольство и который возвращался из батончика «Марс», который я с удовольствием зажевал: сочетание карамели и дешевого шоколада растопило меня до того мальчишки, которым я когда-то был… и, может, которым так и остался.
– Воспоминания! – сказал Орта. – У меня бывает та же реакция, когда я кусаю голландскую вафлю или поффертье. Я сожрал бы все до крошки, если бы мне их предложили: билет в дни довоенного Амстердама. А потом… ну, мое детство закончилось.
– Что-то все равно остается, никогда полностью не исчезает, – сказал я, все еще наполненный волшебным вкусом этой сласти, чистым наслаждением от возможности расслабиться, простой чувственностью освобожденного языка, слюны и горла: мое тело уничтожало все проблемы и сомнения, переваривая последние ингредиенты батончика, ферменты и соки превращали это лакомство в энергию и отходы, открывая знакомое, обманчивое, кипящее понимание того, что какая-то моя часть упрямо принадлежит прошлому, укорененному в Штатах, как бы я ни пытался это отрицать.
А я, конечно же, моментально это отринул. Сначала – воззвав к горам, которые всегда утешающе оставались на месте, чтобы снова заякорить свое «я» и прогнать ностальгию по другой стране далеко на севере. А потом мне помогли разнообразные чилийские запахи, принесшиеся от близкой реки Мапочо, которая несла воду и стволы деревьев с этих самых гор, и бензиновый выхлоп, смешавшийся со сладостью карамелизованного арахиса на тележке уличного торговца, и легким собачьим душком, оставленным бродячими псами на тротуаре. Только здесь, в Сантьяго, только здесь, в моем настоящем доме, мои ноздри наполнялись этим особым букетом, а завершением стали эмпанады, которые Анхелика попросила нас купить в магазинчике деликатесов рядом с посольством: аромат мясного фарша, лука, оливок и жареной корочки покорил меня так же, как это было годы тому назад, когда я день за днем превращался в чилийца. И тем не менее я понимал, насколько ненадежно это очарование: на следующий день, когда я смотрел, как Орта уходит на таможенный контроль в аэропорту, чтобы сесть на самолет, направляющийся в Нью-Йорк моего детства, я не мог подавить желание улететь с ним, в страну Дилана и сладких батончиков.
Но нет – я был здесь. Я был в Сантьяго-де-Чили.
Где меня ждало реальное испытание моей принадлежности.
Настало время похоронить Сальвадора Альенде.
Мы так долго ждали этого дня – и вот он, и вот я, пробираюсь через громадную толпу, заполнившую Пласа-де-Армас и соседние улицы: возбужденная, ревущая масса мужчин, женщин, целых семейств, надеющихся увидеть прибытие гроба Сальвадора Альенде, чтобы мог начаться первый акт похорон покойного президента. Здесь они праздновали этот триумф чилийского народа, здесь меня проталкивали все дальше крики «Альенде», «Альенде», «Альенде», один только Альенде.
А потом, уже готовясь войти в собор, я остановился на пороге и – не больше, чем на несколько секунд, – усомнился в том, что делать дальше: идти вперед или вернуться на площадь. Меня терзало два противоположных чувства, ликование и горе.
Ликование: ровно двадцать лет прошло с того 4 сентября 1970 года, когда мы захватили центральный проспект Аламеда, тысячи и тысячи из нас слушали, как Сальвадор Альенде с балкона Федерации студентов обещает, что войдет в «Ла Монеду» не как президент, а как наш товарищ, компаньеро, двадцать лет тому назад я присоединил свой голос к людскому океану, собравшемуся там, откликающемуся ритмичным хором: «Ком-па-нье-ро, ком-па-нье-ро», словно отвечая на его обещание своим собственным. Мы словно обещали, что сплотимся вокруг него, будем защищать его и сопровождать на этом пути, который уже тогда был опасным. Уже тогда его враги планировали его убить. Он сказал нам, что мы можем рассчитывать на его верность, что его победа на выборах – наша, а не его, эта вторая независимость Чили: мы войдем в «Ла Монеду» вместе с ним. И снова наши глотки сказали ему, что мы его не подведем, что он может рассчитывать на то, что мы его защитим. Прошло двадцать лет – и мы не исполнили свою клятву. Он умер, и эти тысячи не двинулись к «Ла Монеде», чтобы остановить переворот. Их отсутствие – наше отсутствие – оправдывалось его собственными словами предостережения: не погибнуть напрасно, чтобы обеспечить будущие победы. И он был прав, нас выжило достаточно, чтобы сделать возможным этот день похорон.
Я говорю «мы», «наши», и это было верно тогда, 4 сентября 1970 года, или же наши иллюзии были достаточно стойкими, прилив будущего был полон надежд и красоты и был достаточно мощным, чтобы это ощущалось как истина, уверенность, которая только возрастала в те три года народного правления – и за которую я цеплялся в годы изгнания, а потом в те годы, когда время от времени возвращался в диктаторскую Чили. Я говорю «мы», «наши»… и все же теперь это было только отчасти верно.
Тем временем я стал другим.