Условием для новой Чили с ее «перевернем страницу и пойдем дальше» стало то, что у этого неудобного Альенде вырвут клыки радикализма и уютно и мирно включат его в национальный пантеон. И кто бы стал выступать против заживления открытых ран, кто пожелал бы вечно упиваться беспокойной болью прошлого? Могу ли я действительно осуждать Энрике Корреа за то, что он взял на себя ношу этого
Возможно, то была цена, которую надо было заплатить за то, чтобы эти похороны состоялись: Альенде будет укрощен и перестанет мешать нашему непростому переходу к демократии. Возможно, мое недоверие к этому маневру было бесполезным, простым упражнением ума: слишком много влиятельных людей, тех, кто был с ним, но теперь хотел жить дальше, и тех, кто был против него и хотел успокоить совесть, чтобы тоже жить дальше, – слишком многие хотели заключить его в мавзолей, который будет торжественно открыт уже через пару часов. Революционер, победно перезахороненный и посмертно почтенный, но не имеющий шанса на реальное возрождение, – это гарантия, что Чили не повторит тысячу дней его правления, завершившуюся тем, что страна оказалась разорвана ненавистью и нетерпимостью. Процесс освобождения обещал рай, а закончился разбомбленным и разрушенным президентским дворцом, умершим лидером и семнадцатью годами страданий, жестокости и лжи… Можно ли винить тех, кто ныне несет ответственность за будущее нации, если они желают завершить и окончить неполное и непокорное существование Альенде?
Я не считал эту операцию по укрощению злонамеренной. Просто соответствующей природе человека: вспомнить Альенде в этот единственный, исключительный раз, запечатленный в общей памяти, чтобы начать мягкий процесс забвения, который поможет победить тому миру, который отверг бы товарищ президент. Богатые будут уверены в том, что толпы не явятся за их богатствами, капитализм торжествует, империализм принимает новые обличья, настоящие виновники и те, кто на этом нажился, не наказаны, стервятники и палачи свободны. И это приглаживание острых углов Альенде требует, чтобы самые заметные его последователи демонстрировали свою безопасность, были готовы появляться на приемах в салонах, на страницах светской хроники и в тех кругах общества и учреждениях, которые даруют престиж и решают, кто приближен, а кто отвергнут.
И тем больше причин для такого, как я, одновременно приближенного и отвергнутого, присутствовать, чтобы свидетельствовать, наблюдать и рассказывать… как сейчас, когда я пишу эти воспоминания… поведать эту историю народного триумфа. И потому после короткой остановки на этом опасном, неоднозначном, двусмысленном пороге я шагнул в храм, где должны были начаться похороны Альенде.
Правильное решение, потому что я увидел, как архиепископ Сантьягский, монсеньор Карлос Овиедо, окропляет святой водой гроб под жужжанье камер. Если бы я слушал его проповедь в громкоговорителях на площади, то прозевал бы всю иронию: высший местный представитель католической церкви приготавливает душу масона, марксиста и атеиста – и к тому же предполагаемого самоубийцы – к встрече с Богом. И я не увидел бы безмятежного лица Тенчи, которая сравнивала этот момент публичного признания с тем далеким полуднем, когда она напомнила Карикео и немногочисленным другим свидетелям на кладбище Виньи, что они хоронят законного президента Чили. Тенча могла оценить, какой путь она проделала с того пустынного кладбища до этого мгновения в окружении Эйлвина и членов его кабинета министров, а также глав сената и палаты депутатов: все они сопровождали ее из собора по окончании мессы. Тем временем из храма выбирались и все мы, остальные (да, я говорю «мы», включая себя в эту примирившуюся элиту Чили, имеющую доступ в автобусы, которые повезут почетных гостей на кладбище, чтобы они… мы… успели прибыть вовремя на следующий этап официального действа). Этот короткий путь я проделал с несколькими чилийцами, которых я хорошо знал, и с друзьями из иностранных делегаций, но молчал и держался в стороне, чтобы ничто не мешало мне наслаждаться зрелищем альендистов на улицах.