Начнем вот с чего: то отцовское обвинение в трусости не уничтожило Орту – он поразительным образом с ним справился. Можно предположить, что это клеймо подпитало все то хорошее, что потом было: его щедрость, его благотворительность, желание исправиться, искупить свои прегрешения, спасая других. Альенде стал для него ярким примером всего наилучшего, что есть в нас всех. И после, когда тот случай с рыбой ударил прямо по его достижениям и основам, он отреагировал с помощью сказки, где стал падшим героем, который восстает – на этот раз, чтобы спасти прекрасную Деву Землю, или, скорее, Мать-Землю, которую губят ее слепые и жадные дети. Сказка эта основана на надежде на то, что мы способны исправиться, как исправился сам Орта, превратив знание о нанесенном им ущербе в стимул к изменениям. Эта сказка утверждала, что мы заслуживаем того, чтобы нас спасли, потому что на самом деле мы не хищники, не лжецы и не предатели – это не наша суть. В этом сюжете сам Орта оставался невинным, а зло, если и существует, должно быть побеждено. Но то, что он узнал о себе в том лесу, не укладывалось ни в какую сказку: отвратительное убийство дятлов стало поступком, который ему никогда не искупить. Это было страшнее, гораздо страшнее вида пластика, которым он нафаршировал мир. Потому что рыба была косвенной, непреднамеренной жертвой: насильственные действия не совершались добровольно, открыто, специально. Он мог смягчить свою вину в отравлении океана уверенностью в том, что он не похож на тех, кто убил его мать в Треблинке, кто убил бы его, если бы он не сделался невидимым, чтобы выжить… выжить – и убить птиц.
И что потом? Ошеломленной своим преступлением против природы, осознавая гниль мира и свою собственную, он больше всего нуждался в том, чтобы его отец был стойким и надежным… ему нужна была сильная рука, которая удерживала бы его на краю обрыва, когда он, как опасалась Пилар, готов броситься вниз.
И вот теперь отец нечаянно его столкнул. Карл разглядел в Джозефе ту же глухую безнадежность, которая сочилась из глаз узников Маутхаузена перед тем, как они бросались со своей скалы, – и, видимо, вспомнил, что думал в то время и что повторял с тех пор: только трусы кончают с собой, настоящие мужчины бросают вызов судьбе. Карл увидел в убийстве тех птиц проявление высшего мужества и решил, что теперь его сыну необходимо поверить, что он всегда был отважным, что самой верной стратегией будет смыть то клеймо трусости, которое он сам же и нанес. Возможно, Карл только что придумал, что мальчик Джозеф был невероятно смелым, – просто чтобы его подбодрить. Но когда бы он ни лгал, тогда или сейчас, он выбрал неудачное время для признания в прежнем обмане – выбил почву из-под ног своего сына, оставил его обнаженным и неприкаянным, обрекая на сомнения в себе прошлом как раз в тот момент, когда он жаждал хоть какой-то стабильности.
Да, видимо, все так, именно в этом дело. Джозеф не в состоянии себя воссоздать теперь, когда сама истина, вся правда стала, по сути, подозрительной, злонамеренной и зыбкой. Конечно, конечно! Что у Орты осталось, что определяет его личность, какой базисный поступок? Только незабываемый момент предательства, который засел у него в голове, – момент, когда он душит тех тварюшек, которых ему полагается оберегать, предает их так, как предали его самого.
Но это все были предположения, мысленные построения. Бесполезно говорить что-то такое Орте сейчас, когда ему нужен от меня отнюдь не холодный анализ. Это тем более бесполезно сейчас, когда я еще не нашел нужных слов, а у него на глаза медленно наворачиваются слезы. Непроницаемый фасад, который он всегда являл мне, осыпался, его многочисленные маски таяли.
– Он меня обул, Ариэль, – сказал Орта. – Сначала какой-то идиотской ночью внутри моей матери, чтобы я существовал: он сделал меня той ночью, а потом сделал меня снова – мелочно, мстительно – на похоронах моей приемной матери, когда я ее потерял, и сейчас опять, снова разрушил мою жизнь теперь, когда Ханна… У меня нет ничего своего, по-настоящему своего, кроме насилия, ярости и лжи, которые я унаследовал от… Кто я, к черту? Лишенный матери, без матери, которая… Извините, извините, что я…
Я подумал, что он наконец признается в том, что сделал с теми птицами, а он схватил меня за руку и прижал мою ладонь к своему сердцу.
– Знаете, что единственное я могу решать? Это. – Я почувствовал, как отчаянно оно бьется. – Чувствуете? Я могу решать, остановится ли оно. Это единственное, что в нашей власти, любого из нас. Старик Сенека знал, о чем говорит: единственный подлинный акт свободы – это выбор дня своей смерти, как Альенде. Как ты умрешь. И вы знаете ответ, вы пришли дать мне ответ.