– Ja, leider. Aber missverstehen Sie mich nicht[10], – ответил Павел и вновь обернулся к залу: – Пируйте! Но запомните, что вы народу казачьему не нужны! Да и он вам нужен, как летошный снег… Красуны! Вы только форму позорите! Ну, и черт с вами! Как пену, смоет волной и разнесет… – Павел Тихонович, ощущая на себе озлобленные, недоумевающие, испуганные взгляды, убрал пистолет в кобуру, опустился на услужливо придвинутый полковником Елкиным стул.
Убедившись, что гроза миновала, Одноралов, с нескрываемым отчуждением, посоветовал:
– Ты, Павел Тихонович, больше не пей. А то еще перестреляешь нас, как перепелок! Нельзя так. На тебе немецкая форма. Должно, и присягу на верность фюреру давал. А нагородил непотребное! Оскорбляешь, пуляешь в потолок. Прошу от сердца, – не хулигань.
Несколько минут Павел сидел с закрытыми глазами, ощущая, как надсадно пульсирует висок и трезвеет голова, невольно слыша спор между полковником Елкиным и Домановым о первой заповеди Христа, о том, что она мало применима к казачьему образу жизни: казакам богом уготовлено воевать и, стало быть, «убивать».
– Вся наша история противоречива и очень запутана, – елейно тек голос Доманова. – Отстаивали и утверждали мы веру православную саблей и пикой, поневоле нарушая библейские заповеди. И в то же время нет нас набожней, истовей в молениях… Парадокс!
– Позвольте! А институт полковых священников? С именем Господа донцы шли в атаки и побеждали!
– Да, лишь до октября семнадцатого. А потом отреклись и от царя, и от бога ради обещанной большевиками земли и богатства. Победил ленинский материализм! Это, извините, факт.
Павел Тихонович, кликнув казака, оделся и, ни с кем не попрощавшись, вышел на вечернюю улицу. Недалеко от перекрестка он догнал прихрамывающую девушку в казачьем наряде, угадал в ней певицу из ресторанного ансамбля. Слыша за спиной шаги, она вильнула с тротуара, тревожно обернулась. Красота ее пригвоздила Павла на месте.
– Что с вами? – вымолвил он участливо.
– Ничего. Спасибо! – настороженные темные глаза посветлели. – Дотанцевалась, что каблук сломала. Щиколотка припухла… Я дохромала бы кое-как, да, боюсь, не успею до комендантского часа…
– Я довезу вас. Один момент! – Павел Тихонович глянул в оба конца сумеречной улицы, она была совершенно пустынна. Лишь вдалеке, у подъезда трехэтажного дома, гомонили мальчишки. Несколько минут они простояли молча, провожая глазами грузовики с солдатами. Заметив, что бедняжка дрожит от холода, Павел Тихонович решительно сказал:
– Так мы можем торчать до второго пришествия! Уж не смущайтесь, но придется ради вас тряхнуть стариной.
Она с изумлением и усмешкой глянула в его близкие глаза и, вмиг оказавшись на весу, засмеялась, замотала головой:
– Ой, упустите! Вторую ногу сломаю, как тогда добираться? Можно, я возьму вас за шею? Вам легче будет…
…Она целовала его в каком-то отчаянном восторге, неутолимо и бесстыдно, не давая остыть, зазывая и дразня губами, – и оба в пылу ликования, слитности тел ощущали, как сумасшедшая волна, подхватив, уносит их в ночь, изумляя новизной чувств и желаний. И этот непостижимый, сотканный из мгновений блаженства мир, казалось, навек отрешил от всего реального, страшного, земного, и его можно удерживать вдвоем бесконечно…
Но утром опять началась война.
Разбудил их еще более массированный авианалет, чем в предыдущие дни. В гостинице поднялась суматоха. Сапоги загрохотали по коридорам, по лестнице. Громкие возгласы несколько минут доносились с улицы, потом заглушили их моторы заведенных автомобилей, грохот бомб, пронзительно завывающая «сирена».
Они лежали не шелохнувшись.
– Откуда ты взялся? – усмехнулась Марьяна, поворачиваясь и прижимаясь к нему всем своим длинным, расслабленным телом. – Немолоденький. А никогда не было так…
Он молча рассматривал ее лицо.
– Возьмешь меня с собой?
– Возьму.
– А если не разрешат? Ты же – немецкий офицер.
– Поженимся.
– Врешь? Дурачишь ты меня…
Марьяна порывисто села на кровать, ежась и встряхивая гривкой своих темно-золотистых волос. Искоса глянула на Павла, как будто не замечая его восторженного взгляда, и, обнаженной, легко встала на ноги, отдернула синюю оконную штору. В матовом отсвете снежного дня, напротив тусклого окна, фигура этой молодой женщины была столь совершенна, что Павлу невольно вспомнились изваяния. Поистине земная богиня была рядом с ним в этой нахоложенной, неуютной комнате старой гостиницы. Сколь пленительны были черты лица, линии бедер, ног, плеч, как трогательны были чашечки локтей, пунцовые бутончики сосков, розовеющие – с дужками золотых сережек – мочки. Потрясающее, незнакомое прежде чувство захлестнуло его, завихрило в эти последние дни, промелькнувшие одним мгновеньем. Не только ненасытность в обладании женщиной испытывал он, но и непривычно беспокойное желание заботиться о ней, помогать во всем, даже – баловать. И эта ласковая участливость Павла была сродни отцовскому покровительству, хотя разница в возрасте была всего в пятнадцать лет. Знать, сближала, роднила война по своим неведомым законам, множа и радость, и грусть…