Афанасий оглянулся, смерил проводника взглядом и тихонько выругался. Ему надоел проводник со своими расспросами, с удивительным спокойствием и насмешливым взглядом, который будто говорил, что вот, мол, я хоть и спрашиваю об этом, но твою тайну я знаю. Афанасий ответил решительно:
— Не приставай, надоел.
Поезд задергался, скрипя и сипя, толкнулся туда-сюда и остановился. Афанасий свободно вздохнул, сошел с поезда, не оглянувшись на озадаченного проводника, и тихонько направился вдоль поезда, мягко ступая на похрустывающий шлак. Из вагонов выходили пассажиры, разминались, зевали, кашляли.
Афанасий походил взад-вперед, постоял и присел у заборчика.
Солнце оседало в лес и, погруженное наполовину, напитало индиговым цветом лес, слабо обозначило свое громоздкое, набухшее, а потому и разжиженное туманом тело. Тихо было.
К упавшему на лес солнцу должен был торопиться поезд, в голубоватые поля, в индиговые леса, в ночную даль, от которой тяжело на сердце у Афанасия…
— Друг, разреши подкурить? — спросили у Афанасия.
— Ага, — очнулся Афанасий, — подкуривай.
— А закурить если, а то у меня цигарок вышел весь? — сказал мужчина и присел рядом.
— Ну да, — отдал Афанасий сигареты, — кури, не жалко. Ты с поезда, что ли?
Афанасий говорил, не глядя на мужчину. Тот размял сигарету, прищурился, будто к чему-то примеривался, умостился на корточках, подкурил и залился весь теплым, блаженным удовольствием, его заросшее лицо с черной бородой и голова с черно-блестящими, вьющимися волосами закачались от счастья. Казалось, он испытывает от курения глубокое наслаждение: даже причмокнул, когда сделал затяжку, хихикнул от восторга и вновь затянулся. Афанасий поглядел на него.
— Ты что? Возьми еще сигаретку, ты че одну взял? Бери.
— Слушай, — сказал мужчина, — ты знаешь, как меня звать?
— Нет, а что?
— Меня звать — Кулёк. Понял, чтобы не было недовразумения. А тебя как, Афанасий, что ли?
— Ну да. Да откуда тебе известно?
— Откуда, от всего. На руке у тебя написано. Я ж бывший цыган.
— Не заметно что-то.
— А я на сто процентов цыган.
Афанасий глядел на мужчину во все глаза и чему-то тихо улыбался. Есть же люди, с которыми тебе с первых минут хорошо, и сразу кажется, что знал ты их давно, и хочется тебе их видеть и сидеть с ними, смотреть на них, чувствуешь себя в этот момент каким-то просветленно-тихим, наполняют они тебя невидимым, но осязаемым счастьем, будто вливают в тебя что-то удивительное, прекрасное, и тянешься к ним, хотя и знать их никогда не знал. Вот дела.
Это и почувствовал Афанасий. Ему стало не весело, но легко, и он вздохнул свободно и радостно.
— Как же это — Кулек? — спросил Афанасий. — Ты отроду Кульком был или как?
— От роду я Цыган был, а сейчас Кулек Иванович. Я кочевал, я не один кочевал, а сейчас слесарем в депо. А я был цыган Туано.
— Это имя такое? Что, нет русских имен?
— Афанасий, дай еще закурить. Извини, друг, у меня все вышло.
— Да бери, чего просишь, кури, что я, жалею, бери. Не одну бери, три-четыре бери. Цыган, а такой стеснительный, бери-бери, три-четыре бери…
Кулек закурил опять и блаженно улыбнулся.
— Познакомился с Марией, такой ужас, а она требовала, чтоб был я Иван. Стал Иваном, а прозвали Кульком. Видишь, нос мой на кулек похожий. Кулек, и все.
— Ну и ну, — сказал Афанасий. — Она красивая, так я соображаю?
— Очень, как говорится, красивая, такая уж красивая. Ничего не мог поделать. У тебя тоже, наверное, друг, красивая женка? Ты сам парень с руки, белое лицо, волосы курчавые и глаза голубые. У таких женки красавицы.
Солнце уже село в лес; точно следы его, розовели кучки облаков. Поплыл по полю туман. Афанасию казалось, что уносится и он вместе с этим задумчивым туманом, но рядом сидел цыган, о чем-то расспрашивал, а Афанасий растерянно кивал.
Мимо, обдавая грохотом и пылью, пронесся нефтеналивной состав, прогремел и смолк. Где-то, видать, на болоте, во всю трудился хор лягушек… Выглянули звезды, и вдруг подул влажный, отяжелевший от запахов полей ветер.
— Ну, друг, — говорил цыганок, осторожно подкуривая, — у тебя тоска крестовая на сердце. Дорога, казенный дом, серьезные разговоры предстоят…
— Почему? — спросил Афанасий.
— Молчишь, грустишь, значит. Раньше случалось со мной, когда я с Марьей ругался. Иду домой, знаешь, поругаешься. Она на меня, а я на нее. Она подушку в руки и на горище спать. Вари, говорит, сам, готовь, стирай сам.
— Готовил?
— А чего ж, готовил, варил, я, знаешь, друг, очень мастер на это. Я, например, суп могу и борщ готовить, жарить могу мясо лучше, чем она.
— А я не могу готовить. Прихожу, скандал из-за этого. Что ни слово скажи, она на дыбы. Особливо вот третьего дня было. Все думаю: разведусь.
— Ну, друг, — засмеялся цыган, — ну глупый же ты, как дурной.
— А чего за жизнь, когда такая ссора, когда вразумительно нельзя поговорить. Это не жизнь, а так — нервы. Сперва было хорошо, душа в душу, а третьего дня — карнавал. Я, говорит, сама работаю и сама устаю. А я говорю: я работаю. Вот, кричит, ты и готовь.
— Ну и готовь, — удивился цыган и даже привстал. — Дурной какой, готовь.
— Ну, я один, что ли?