— Опять перебиваешь. Продолжаю. А мамка моя мне всю жизнь говорила, что лучше «Анны» имени нету и что хорошо было бы, если бы мою жену Нюрой звали. Тут меня еще английская Нюра за душу взяла. «Ну, Нюра, — говорю я ей, — пойдем со мной. Умываться пора». Пока успокаивал — узнал, что это ее отца из церкви вынесли. Жил он с женой. Эмка же незаконнорожденная была. А что такое незаконнорожденная? Рождаются все по одному закону — закону любви. Мать у нее в войну умерла, осталась бабка. Потом и бабка дуба дала. За последний год привязалась Нюра к отцу. Он часто болел, все по больницам мотался. Тогда и понял, что дочка у него есть, прирос к ней душой. Других детей не имел, а жена об Эмке и слышать не хотела. Поэтому и рыдала Эмилия у меня на плече, что никого на свете у нее теперь не осталось. И пошла девица со мной. Идем и идем. Думаю, надо же поминки строить. Завел в кафе-мороженое. По полкило мороженого съели! Дальше пошли. Я незаметненько, так, между прочим, пытаю. Чем занимается, сколько лет на данный момент набрала? Выясняю, чуть старше тебя. Тебе сколько сейчас? Месяц, как восемнадцать исполнилось. Я-то помню, что восемнадцать. Тебя проверяю. Может, забыла. Продолжаю дальше. Гляжу, а мы к мамке моей пришли. Отчима нет, он на Север шоферить завербовался, а она с младшими, моими сводными. В квартире отчима места много — две комнаты! Пошевелил я извилинами, и показалось мне, что небось скучно мамке моей с малышней: сестренка в саду, брательник в интернате. Дай Нюру к ней определю. Значит, беру я Нюру за руку, а лицо у нее из-за слез словно тесто, в кастрюле поднявшееся, и ввожу в квартиру. У нее глаза испуганные. Никак не поймет, куда ее привел.
«Вот, мама, познакомься, — заявляю, — Нюру тебе привел. Присмотрись к ней. Теперь вам двоим около меня всю жизнь быть. Привыкайте сразу друг к другу, чтобы потом дров не ломать».
Эмилия моя совсем оторопела. Головку ко мне тянет, словно стебелек к солнцу, ресницами недоуменно шлепает. А мать — прямо каменной бабой стала, не шелохнется.
«Вы что?! Уже сразу столковаться не можете?! — говорю ей. — Ты Нюру хотела? Вот тебе Нюра. Тебе тошно одной? — уже к Нюре вопрос. — Вот тебе дом. Столкуетесь — хорошо. А нет — все равно придется притираться. Так что давайте сразу начинайте». — Лаврушечка, будто посмеиваясь над собой, весело улыбнулся Юне и продолжал рассказ: — А потом, у меня характер знаешь какой?! Я сам кого хочешь боюсь. Только виду не подаю — командую.
С тех пор мать ее Нюрой и зовет. Эмилии не нравится — но терпит. Эмка любит по ночам книги читать, а мать злится — но тоже терпит… А я думаю: еще немного — и друг без друга они жить не смогут. Ну, а теперь пора. Пойдем. Свататься буду. Пора жениться…
Дома у Лаврова дверь им открыла Нюра-Эмилия.
— Это фуфелка, — сказал Лаврушечка, обращаясь к Эмилии. — А это — моя Эмилия…
Слово «Эмилия» он произнес с неожиданной для Юны нежностью. Он не сказал — моя любимая, моя ненаглядная, моя единственная. Лишь произнес — Эмилия.
С тех пор Юна жену Лаврова иначе, как Эмилией, не звала. Через год у них родился Андрюшка. Эмилия заставила своего Анатолия Ивановича поступить в заочный институт. Так с Паней и семьей Лаврушечки Юна почти забыла о Серафиме…
Прошло полтора года. Февраль был на исходе. Она защитила диплом. Это событие отметили «всей семьей» у Пани, потому что была она прикована к постели и как говорила: «Здеся задержавшись. Последние минутки». Через пять дней эти минутки и впрямь оказались последними: Паня умерла. Юна решила позвонить Серафиму, предложить ему проводить бывшую дворничиху в последний путь. Хотелось показать новым соседям Прасковьи Яковлевны, каким уважением она пользовалась: даже известный журналист пришел на похороны.
— Конечно, приду, — сказал Серафим Юне, узнав о смерти Пани. — Теперь у тебя только «Женька» и осталась.
От слова «Женька» на нее дохнуло детством и таким родным, что она еле сдержалась, чтобы не разреветься.
На поминках Серафим говорил о Пане те слова, которые казались Юне единственно верными:
— У нее не было родственников. Но мне очень жаль Юну, Евгению Петровну, Николая, дядю Володю да и себя тоже, потому что мы больше никогда не услышим про «спальни», «типерича». Прасковья Яковлевна была для нас своего рода эпохой. В ней отражалась и доброта, и мудрость народная…
После поминок Юна и Серафим сидели вдвоем и говорили о Пане, о Рождественской, о своем детстве, оставшемся в небольшом московском дворе. Вдруг Симка неожиданно спросил:
— Ты почему коронку не поставишь? Сейчас делают прекрасные, белые.