Стащить кадушку и заняться деланием ракеты? Нет, и думать нечего. Я стоял возле нее и сопел в две сопелки. От кадушки шел густой и затхлый дух прелой капусты. Ее потом иначе как с постным маслом, луком и сахаром есть было невозможно – до чего ж кислая и горькая, до чего тяжелая в жеванье и глотанье! Это ведь бабушка только так говорила, что солит капусту в кадушке, а на деле – одна видимость была. Кадушка давно разошлась по швам, протекала – и потому стояла в большом оцинкованном тазу. А капуста после рубки (сечками в деревянном, с гнильцой, никогда не просыхавшем корыте) загружалась в толстый целлофановый мешок из-под суперфосфата – я осилил-таки, прочел это длиннющее слово, написанное огромными буквами на мешке. И уж потом этот мешок опускали в кадушку.
Капуста изначально покупалась серая, рыхлая, по шесть копеек, ибо настоящую, ядреную да сахарную, купить было очень непросто – потому как стоила такая капуста-мечта ровно те же самые шесть копеек за кило. Какой же дурак-продавец ее на прилавок выложит! За шесть-то копеек.
И «на выходе» кислая капуста у бабушки получалась отвратная в прямом смысле, ибо нос от нее воротило – как, впрочем, и рот. Но щи из нее получались вроде ничего, «сойдет с горчичкой», как говорила бабушка, – уж наелся я в детстве этих кислых щей на всю оставшуюся жизнь, теперь не заставишь меня их не то что есть, но и готовить для жены, а она иногда просит: «Сделай щи, как у твоей бабушки! Я очень хочу!» Прожужжал я своей любимой все уши рассказами про бабушку. И часто ловлю себя на том, что к высказываниям народным, егорьевским, прибавляю привычно: «Как говорила моя покойная бабушка». Может, ей на том свете это приятно? Как знать…
Той же осенью семидесятого, когда мы уже одни жили, без папы-мамы-Кати, бабушка взяла меня с собой за капустой, она впряглась в оглобли телеги с деревянными колесами, и мы с грохотом ржавых ободов по асфальту двинулись куда-то неподалеку, где на заднем дворе овощного магазина «давали» капусту (все, что можно было купить по госцене, именно «давали», а не продавали). Телега была небольшая, лошадь в оглобли не поместилась бы, а передок у телеги крепился на железном штыре и при надобности отсоединялся.
Мне было очень стыдно идти рядом с телегой и впрягшейся в нее бабушкой, а еще – очень жалко бабушку, которая все повторяла: «Вот ведь ка́зня Господня! Царапайся, Ольга, аýк!»
Что ж, аук так аук. Мы заняли свое место в хвосте очереди, позади тетенек с похожими телегами, и мне перестало быть совсем уж стыдно за нашу… Много было женщин с детскими колясками, которые использовались для перевозки всякой всячины. Были такие довоенные коляски-рыдваны, большие, из толстых, сварных железных трубок, с плоским дерматиновым подголовником и таким же лежаком, на который, если откинуть подголовник, тютелька в тютельку укладывался мешок с картошкой или капустой, на него сверху – второй, и вся эта поклажа крепилась веревками к продольным держалкам. Коляскам этим дребезжащим сносу не было, и часто те, кто в них ездил младенцем, потом вплоть до появления собственных детей возили на этих рыдванах тяжести, благо огромные блюдца-колеса с кондовыми рессорами позволяли.
А потом, через годы, снова возили в этих колясках детей, уже собственных.
У нас тоже была в сарае такая коляска. В ней когда-то, в конце тридцатых годов, катали мою маму. А в шестидесятых – меня. Я помню, как бабушка везла меня в ней, запеленутого в одеяльце, двух- или трехлетнего, по шумной улице, как я смотрел вверх, на озабоченное бабушкино лицо, а где-то рядом, ну просто руку протяни, с урчаньем ехали машины, и мне было страшно и неуютно. Года в три я уже вставал в этой коляске на четвереньки, лицом вперед – мне разрешали, это было интереснее, чем лежать на спине.
Мы простояли тогда за капустой дотемна, и в памяти остался поскрипывающий на ветру, качающийся козырек лампочки над распахнутыми деревянными воротами в хранилище, где стояли огромные весы-платформа, на которую грузчик, лазивший сапогами на гору капустных голов, ставил набранный им мешок капусты, а тетка-покупательница пеняла:
– Ты мне одних грязных листьев зеленых напихал!
Но это так, для проформы, видно было, что тетка рада, что достоялась-таки и ей хватило. А я маялся от голода, бабушка чуть не плакала, жалея меня, но отойти хоть на минутку в хлебный отдел за булкой не могла, потому что боялась, что ее не пустят обратно в очередь, а я как держатель нашей очереди мог и не быть засчитан бдительной и взволнованной толпой. За булкой мог сходить и я, ведь покупал же молоко и двадцать восемь бабушкиных копеек ни разу не потерял. Но на этот раз у бабушки была только бумажка в три рубля, и она опасалась, что меня либо обсчитает кассирша, либо деньгами как-то хитроумно завладеют пьяницы, неотлучно кучковавшиеся возле магазина… Конечно, обсчитать себя я бы не дал, поскольку мгновенно производил в уме все вычисления, особенно – все эти «сложить» и «отнять». А вот пьяные дяди… Как знать, как знать.