Конечно, одними «славься» нельзя удовлетворить даже невзыскательные вкусы «Красного Государя Коммуны». Надо воспеть мудрые законы, ратные подвиги, предать поруганию врагов, наконец, увенчать чело ореолом, если не святости, то, во всяком случае, непогрешимости.
Для восхваления «государя» пользуют Клюева — ему не привыкать. Оно, конечно, Вл.[адимир] Ильич книжки о марксизме писал, но для беднейших пейзан можно народный стиль подпустить. Кадить, так кадить! «Есть в Ленине керженский дух, игуменский окрик в декретах». «Лениным вихрь и гроза причислены к ангельским ликам». За государем — сановники, и поэт гуртом прославляет шумное племя комиссаров: «Слава красноармейцам и сермяжным советским властям». Конечно, Ленин в рясе игумена, а Троцкий в сермяге чувствуют себя несколько неловко, но перед фотографом для любимого народа они потерпят немного…
Декоративные села Екатерины научили Маяковского, и он в помирающей с голода коммуне описывает, как «дымятся фабрики, хлебятся поля». В. Каменский проще и откровенней. Он, наслаждаясь возможностями порезвиться, признается: «Разлилась наша жизнь — просто-чудо-простецкая», и приглашает: «Сарынь на кичку, ядреный лапоть!» и «Вообще надо круто разделиться!».
Насчет ратных подвигов дело обстоит слабо, и Маяковский скромно, хоть и с достоинством (после Брестского мира) заявляет: «России не быть под Антантой». Зато нет счета победам, одержанным чрезвычайками. Маяковский любит револьвер: «Ваше слово, товарищ Маузер!». Клюев предпочитает оптовый способ: «Пулемет, конец слова — мед». Враги всячески поносятся: «Племя мокриц и болотных улиток, червивая падаль». Им грозят: «Ваши черные белогвардейцы умрут за оплевание красного бога». Затем венчают палачей. У Маяковского особенное пристрастие к матросу, который хвастается: «Потрудился в октябре я, всех буржуев брея». Клюеву старых заслуг мало: «Хвала пулемету, не сытому кровью битюжьей породы, батистовых туш!». О, во сколько раз понятней и лучше жалкий палач изысканного поэта, который стоит сзади и в рифмованных строчках кричит: «Еще! Еще!».
Наконец, последняя стадия — пояснение, во имя чего же «трудятся» матросы и прочие герои. Их сзывает новый апостол: «Ко мне — кто всадил спокойно нож и пошел от вражьего тела с песней! Иди, прелюбодей!». Все это милое общество, недовольное раем, где помещаются святые, Жан-Жак Руссо (?) и «декоративный Толстой», жаждет «фешенебельных гостиниц» и «ананасов». Ясно и просто. Насчет ананасов, кажется, в коммуне слабо, зато реквизированных особняков хватит хоть на тысячу убийц, прелюбодеев и одописцев.
О, не нужно чрезмерного глубокомыслия! Зачем, припоминая старые стихи Маяковского или Клюева, прославлявших войну до победного конца, ломать голову над душевными переломами. В их «хрестоматии» есть более убедительное и очевидное объявление: «Завсегда блюдолизы, подпорится коими свет». Они твердо верят, что, как земля держится на китах, правительство покоится на сообразительных поэтах. Меняются гербы на блюдах и только. «Боже, царя храни!», «Боже, храни красного государя коммуны!», «Славься! Славься!» — главное, «Славься!», остальное приложится.
В судный день
Порой страшные годы, пережитые нами, мнятся мне величавой трагедией, жалко и пошло разыгранной провинциальной труппой. Титанический крест был слишком тяжек для нашего будничного хилого поколения. Мы предали Россию и души наши как-то шепотком, незаметно в уголку, не борясь, не умея умереть на паперти храма, на пороге своей родины. Мы не пытались подражать неистовому жесту апостола Петра, который поднял меч на римского солдата. Зато сколько раз мы повторяли ночь у костра, трижды отрекаясь от России? Даже в грехе, в убиении, в безумии усобиц мы только вяло, почти нехотя, проделывали все, что якобы полагалось делать по популярной «Истории Французской революции». Мы провалили все роли — и жертвы и палача, и героя и злодея, только одна роль пришлась нам по плечу — осторожного судьи, который боится судить, брезгливого палача, который не казнит, но выдает на казнь, жалкого обывателя, в судный час предусмотрительно умывающего свои бессильные руки.