Настанет час, и мы предстанем все пред очами Судии. Придет век, и новое племя будет судить нас. О, конечно, на скамью подсудимых сядут не только Петерсы[213], но и миллионы Иванов и Петров. За все ответим: от «земгусаров» до незаменимых «спецов», от Гришки Распутина до чистеньких марксистов. Обвинители покажут нам карту великой России и горы маленьких детских трупиков. Мы ничего не ответим, в оправдание мы только протянем наши немощные руки, и все увидят, что мы не были способны на высокое злодеяние, а только на пьяный случайный выстрел. Пустые руки — ни меча, ни оливы, ни золотого снопа. Руки бездельников — ведь в эти годы, казалось бы, самого напряженного действия, мы ничего не делали и умудрились в адовом вихре сохранить мягкие пуховики.
Сила — дар божий, и героями рождаются: обрубки калеки, мычание заики, заячьи повадки труса вызывают не возмущение, но брезгливость. Быть может, дрогнут сердца судей, и кто-то шепнет милосердные слова: «заслуживает снисхождения». Но неумолимый прокурор тогда прибегнет к последнему средству. Он стащит с нас лохмотья и покажет миру — на груди, в ладанке с крестом, кощунственно припрятанные сальные «кредитки». О, конечно, вы ничего не умели — ни погубить, ни спасти, ни убить, ни умереть, — крохотные Пилаты с «подсвиченьями», «советскими удостоверениями» и наивными младенческими улыбочками. Но почему же вы так деловито, так настойчиво копили эти перевязанные ленточкой бумажки?
И тогда не будет ни милости, ни пощады. Тягче крови падут на роковые весы крохотные разноцветные билетики.
Какое мерзкое противоречие. Люди подняли бунт против «капитализма» для того, чтобы вечерами считать керенки. Никогда так не обличали деньги, но и никогда так не жаждали их. Провозгласили мир и начали работать пулеметами, низвергли «капитал» и принялись печатать оптом и в розницу миллионы бумажек.
Все меньше и меньше стоят эти бумажки, и порой собирание их напоминает страсть гимназистика к коллекционированию почтовых марок. Но жаждой тупой и страшной заражены все классы, все партии, вся Россия.
Кто-то борется, за что-то умирает, но коллекционер интересуется своим делом: советские бы сбыть… а что если керенки аннулируют… большевики придут, — Господи, донские! И страшное дело братоубийства, ночные пытки чрезвычаек творятся под мерный шелест кредиток, облигаций, купонов.
«Дайте хлеба!» — просили мы, голодные, в деревне у каждых ворот. Смилостивились: «Что ж, сотню выкладайте, только хорошими».
В прошлом году в Москве, пришли в квартиру, где я жил, матросы. Говорили хоть и не по шаблону, но возвышенно: «Крови попили? Будет! Теперь всем жить! Долой капитал!» Очень капиталом возмущались, а между прочим у старой бабки-прислуги отобрали четыреста целковых «царских». Недавно в мою квартиру пришел налетчик. Тоже очень негодовал: «Христа распяли! Россию продали!», а потом сразу деловито спросил: «Что, этот портсигар серебряный?»…
Российская революция оставляет истории не кровожадного Дантона, не мечтателя Демулена[214], не титана Наполеона, но табуны спекулянтов, мешочников и «мирных обывателей», хранящих строго две вещи: нейтралитет и «трудовые сбережения».
Может быть, в Судный день мы нашими бедствиями и слезами смягчим сердце Господне, растрогаем взыскательных внуков. Может быть, простят нам и разодранную карту империи, и подвалы Садовой, и все камни крестного пути России. Но грязной, захватанной керенки, вырученной за нательный крестик убитой матери, не простят.
Об украинском искусстве
Как-то весной пришлось мне беседовать с одним украинским писателем, вождем киевской литературной молодежи. Сначала все шло по-хорошему — мы оба «душу облегчали», жалуясь друг другу на невежество и деспотизм идеологов «пролетарской культуры». Потом заговорили о нашем завтрашнем дне, и собеседник мой резко изменился. Человек высоко культурный, он в своей ненависти к русскому началу дошел до восхваления коновальцевской войны с твердыми знаками[215].
«Яд в малых дозах может явиться целительным, и мы должны привить народу яд шовинизма», — говорил он. Его возмущали не только та или иная форма государственного устроения России, но и русская культура, русская интеллигенция, русский язык. Он готов был за дурной нрав какого-нибудь исправника мстить Достоевскому и, узнав о закрытии украинской газеты, отрицать Пушкина. Он был не одинок, и, к прискорбию, слишком часто украинскими культурными деятелями руководила, в лучшем случае, слепота сектанта из лозаннского кафе, в худшем — политический авантюризм.