Джон Лавингтон! Едва ли можно было всерьез предполагать, будто кто-то о нем не слышал. Даже с такого незаметного наблюдательного поста, как должность секретаря миссис Калми, пропустить слухи о Джоне Лавингтоне, его деньгах, его картинах, его политическом влиянии, его благотворительной деятельности и его гостеприимстве было невозможно – как невозможно не расслышать гул водопада в безлюдных горах. Можно даже сказать, что единственным местом, где на Джона Лавингтона никто не ожидал наткнуться, было то безлюдье, которое сейчас окружало собеседников, по крайней мере в этот час величайшей его пустынности. Но как это было похоже на блистательно вездесущего Джона Лавингтона – и здесь обвести всех вокруг пальца.
– Да-да, я слышал о вашем дяде.
– Так вы ведь поедете с нами, правда? Ждать осталось всего пять минут, – настаивал юный Райнер тоном, который рассеивал все сомнения, попросту игнорируя их; и Фэксон сам не заметил, как принял приглашение так же легко, как оно было сделано.
Нью-йоркский поезд опоздал, и ждать его пришлось не пять минут, а все пятнадцать; и пока друзья расхаживали по обледенелой платформе, Фэксон начал понимать, почему ему показалось, что согласиться на предложение нового знакомого – естественнее некуда. Это произошло потому, что Фрэнк Райнер относился к числу тех счастливчиков, которые упрощают человеческое общение, излучая уверенность и добродушие. Фэксон заметил, что юноша добивается этого впечатления, не опираясь ни на какие дарования, кроме молодости, и не прибегая ни к каким ухищрениям, кроме искренности; а эти качества раскрывались в улыбке настолько обаятельной, что Фэксон, как никогда прежде, ощутил, чего может достичь природа, если ей вздумается привести внешность в соответствие с нравом.
Фэксон узнал, что молодой человек – единственный племянник и подопечный Джона Лавингтона, с которым и поселился после смерти матушки – сестры великого человека. Мистер Лавингтон, по словам Райнера, был для него «душа-человек» («Правда, понимаете, он со всеми такой»), а положение юноши, кажется, полностью соответствовало его характеру. Судя по всему, единственной тенью, омрачавшей его существование, была та самая телесная слабость, которую уже отметил Фэксон. Здоровье юного Райнера подтачивала чахотка, и болезнь уже зашла настолько далеко, что, по мнению самых известных светил, ссылка в Аризону или Нью-Мексико была неизбежна.
– Но дядюшка, к счастью, не стал паковать мне чемоданы, как поступило бы на его месте большинство, – он захотел выслушать другое мнение. Чье? А одного страшно умного типа, молодого доктора с прорвой новых идей, который просто посмеялся над затеей с моим отъездом и сказал, что мне будет совсем неплохо и в Нью-Йорке, если только я не буду злоупотреблять зваными обедами и время от времени стану кататься в Нортридж подышать свежим воздухом. Так что в ссылку я не поехал только благодаря дядиным стараниям, – а с тех пор как этот новый эскулап меня успокоил, я чувствую себя в сто раз лучше.
Затем юный Райнер признался, что обожает званые обеды, танцы и прочие подобные развлечения; и, слушая его, Фэксон не мог не подумать, что врач, который не стал полностью лишать больного этих удовольствий, был, вероятно, более тонким психологом, чем его маститые коллеги.
– Все равно вам следует беречься, знаете ли. – Заботливость сродни братской, которая заставила Фэксона произнести эти слова, побудила его также деликатно поддержать Фрэнка Райнера под локоть.
Тот в ответ на это движение пожал Фэксону руку.
– О, конечно, я страшно, страшно осторожен! К тому же за мной бдительно присматривает дядюшка!
– Но если дядюшка так за вами присматривает, как ему нравится то, что вы дышите ледяным воздухом в этой сибирской глуши?
Райнер небрежным жестом поднял меховой воротник.
– Холод мне не навредит, дело ведь не в этом.
– И не в танцах и обедах? А в чем тогда? – добродушно настаивал Фэксон, на что его спутник со смехом отвечал:
– Знаете, дядя говорит, самое вредное – это скука; и я склонен с ним согласиться!
Смех вызвал у Райнера приступ кашля; ему стало так трудно дышать, что Фэксон, по-прежнему держа друга под локоть, поспешно увел его с открытого воздуха в нетопленый зал ожидания.
Юный Райнер рухнул на скамью у стены и стянул меховую перчатку, чтобы достать платок. Он отшвырнул шапку и провел платком по лбу, совершенно белому и покрытому испариной, хотя щеки юноши по-прежнему сохраняли здоровый румянец. Но взгляд Фэксона приковала рука, которую обнажил Райнер, – такая тонкая, такая бескровная, такая истощенная, такая старческая на фоне лба, которого она коснулась.
«Как странно – здоровое лицо и умирающие руки», – подумал секретарь; он даже пожалел, что юный Райнер снял перчатку.