— Говори!
— Кай Сервилий Нобильор, мой сосед. Он — бездетный человек; если он умрет без завещания, Восточная Риноцера будет моей, в силу завещания моего прадеда, а его деда.
— Хорошо. Дальше!
— Ноябрь.
— Клеовул-ростовщик; мы все ему очень много задолжали.
— Sofos! браво! ха, ха, ха! — раздались по подземелью возгласы партизанов, — долой всех ростовщиков и кредиторов!
— Декабрь, — продолжал Фламиний.
— Афраний.
— Я? — вскричал молодой человек, сидевший на отдаленной скамье.
— Не ты, а Марк Афраний, пасынок Орестиллы, он ей надоел, осмелившись порицать ее любовь и щедрость ко мне.
— Январь.
— Люций Семпроний Тудитан, претор дальней Испании.
— Диктатор! — возразил Фламиний с испугом, — за что его? Его не надо!
— Его в проскрипции для того, чтоб он не мешал тебе спокойно распоряжаться миллионами его дочери, — ответил Катилина и устремил на Фламиния пронзительный, леденящий душу взор, от которого кровь застыла в жилах молодого человека.
Он побледнел, но, собрав все свое мужество, сказал:
— Февраль.
— Твоя Люцилла, когда она надоест нам с тобою, друг мой, ты убьешь ее сам через год после похищения.
Подземелье снова огласилось диким хохотом разбойников.
— Теперь, друзья, — сказал Катилина, — идите приготовляться к отъезду в Путеоли, чтоб оттуда провожать тело великого Суллы в Рим.
Разбойники-партизаны направились к выходу.
Фламиний, бледный не меньше предводителя, шатаясь, дошел до лестницы, ухватился за ее перила, обернулся и дрожащим голосом проговорил, обращаясь к Катилине, который остался с Лентулом в подземелье:
— Твой новый путь, диктатор, ты начинаешь при дурном предзнаменовании — четные числа несчастны!
Сказав это, он ушел наверх вслед за другими.
Катилина вздрогнул; душа этого низкого человека, чуждая всякой веры в богов, была подвластна суеверию.
— Фатум! Рок! — вскричал он, охваченный паническим страхом за свое будущее.
— Ты позабыл, диктатор, тринадцатый месяц, — сказал Лентул, — ты позабыл добавочный мерцедоний с неодинаковым количеством дней[20].
— Хорошо, — ответил Катилина, — этим мерцедонием будет Фламиний, за то, что он, как зловещий филин, прокричал мне предвещание несчастья.
— Он и Люцилла, оба прекрасны, — заметил Лентул, — их можно выгодно продать. Без них для наших кинжалов немало работы; ты позабыл, диктатор Катона, Лепида, Муммия, Аврункулея Котту, Аврелию — мать Цезаря, Теренцию — жену Цицерона…
— Говори, говори!.. Кого еще?
Вынув свой кинжал, злодей глядел с наслаждением на его острое лезвие.
Лентул продолжал перечислять и записывать имена лучших людей Рима, насчитав несколько десятков.
— А все-таки Фламиний и Люцилла должны быть убиты! — прервал Катилина. — Но этот дурак — клад теперь для нашего союза; ухаживай за ним, льсти ему, Лентул, не упускай его из вида, поощряй его страсть к новизне и редкостям. Молодцы привезли недавно, вместе с прочими товарами, дрянную нумидийскую сбрую и плащ из львиной шкуры. Эти вещи не стоят 100 динариев за обе. Уверь Фламиния, что это вещи царя Масиниссы… приделай к сбруе две-три серебряные побрякушки и вырежи что-нибудь на них, нацарапай гвоздем, например «Сципион-консул своему другу на память» или другое вроде этого.
— Курий ненадежен.
— Я это давно заметил; он не вовремя напивается: я однажды его видел под окном моей комнаты; он подслушивал.
— Прикажешь? — спросил Лентул, вынув кинжал.
— Погодим. Я его пошлю лучше на дело, при исполнении которого он будет убит. Он убьет Помпея или Цицерона, и будет казнен.
— Спасая себя, он выдаст наши тайны.
— Он не так много знает, чтоб нам его бояться. Где улики против нас?
— В этом доме.
— Ха, ха, ха!.. эти товары могут уличить Мелхолу, ее отца и Фламиния, при чем же тут мы? Бумаги я все прячу, никто не знает куда… все идет отлично!.. Но, Лентул… четное число… несчастное число… я оговорился… оговорился!
Глава XXI
Последнее прости
Партизаны все разъехались из Риноцеры, кроме Фламиния и Лентула.
— Довольно вам пить-то, ненасытные язычники! — сказала Мелхола в ответ на просьбу последнего принести новую амфору хиосского.
— Подавай, ворчунья, без рассуждений! — вскричал Лентул, — разве мы твое вино пьем? Весь погреб наш; весь подвал наш; все наше… самый Рим скоро будет наш!.. Знать никого не хотим… знать ничего не хотим… двенадцать проскрипций… тринадцать проскрипций…
Амфора принесена, и друзья принялись снова пить. Господствующая страсть Лентула — болтливость прорвалась сквозь плотину сдерживавшего ее рассудка со всею силой при помощи хиосского.
Фламиний, пораженный, так сказать, в самое сердце проскрипцией Люциллы и ее отца, не мог охмелеть ни от какого количества выпитых циатов[21]; вино не опьяняло, а только горячило его кровь и воображение.
Мелхола чутко прислушивалась к болтовне Лентула.
— Двенадцать проскрипций, — сказала она, — что так много? не верю.
— Двенадцать… нет… тринадцать, — бессвязно болтал охмелевший юноша, — сколько месяцев, столько проскрипций… ха, ха, ха!.. Мерцедоний-то позабыли… кто мерцедоний? — ты.
— Я?! — воскликнула Мелхола.
— Ты, — повторил Лентул, указывая пальцем на Фламиния.
— Он, за что, про что?