Так же мы не любили мирных за хитрость. Не хочешь версты мерить — сиди дома; только не стережи ж ты дерьмецо разное на стенках. Верите, из-за картинки какой змеей жалит при случае.
У ней разрисованная шкатулочка с карточками. Взял я себе, унес, смотрю. Старые такие женщины в разных нарядах, военные с бакенбардами, дети всякие в панталончиках. А тут она ко мне с претензией: одно, говорит, единственное и то отнимаете. Тю! Шваркнул ей, нате, берите ваших папашенек, нам они чужие и ненавистные.
Всякие финтифлюшки неубедительные. А мирные эти на финтифлюшки кинулися, «память», говорят. Тут мы на этих штучках и сердце свое отвели, и им житье освободили.
Кошку у ней случаем забили, так с квартиры уйти пришлося, до того она кошку слезами поливала, голосила. Сказывали ей: не сын ведь. «А сын,— говорит,— может, раньше убитый».
Тело наше теперь корою покрытое. Мне баня настоящая нужна, а не ванна ихняя. Меня теперь скребницей не соскребешь, а они мне губку тычут. Что я, бабий зад, что ли?
Особенно зеркала кровь портят. Стоит оно чуть не под крышу, и себя в нем походного увидишь всего, до того дикого виду, до того не к зеркальцу, и хватишь по нем, аж гром.
Придешь в хорошую квартиру, хозяева, конечно, сробеют. А разговору не выходит и не выходит. Мы хозяев на пол, сами на пружинах, с вещами не бережемся, грязь там всякая. Не нежничаем. А разговору не выходит и не выходит. Которые из нас в гимназистах хотя были, с теми как бы говорят. А нас боятся.
Мы не очень врачей ненавидели, да и при старом режиме лечили, тут ничего не скажешь. Вот вошел я, сел, а под нами лужа с похода по коврам и лакам. С конфузу мы серчали, и не вина наша.
Не можем мы теперь в целости вещи оставлять. Поглядишь на что-нито, и такая тебя сила за желчь возьмет — пнешь ногой или из револьвера, громче.
Дом барский. Мы стучим. «Кто?» — спрашивает женским голосом. С обыском, говорим. Застучало, зашуршало, заплакало, затопало, дверей же не открыло. Мы дверь высадили. Вещей, вещей, а людей нет. Как лесенка — мы по лесенке. Как дверь — мы в дверь. Вроде чердак, трехног стоит с картинкой, а у трехнога старушка с кистью в руках, и краски размазаны.
Как вошел, комната светлая, на столе самовар, народ какой-то чай пьет. У стены диван. Я на диван и спать. Утром встал, никого людей. Ушел я. На ночь опять на тот диван, около того же стола и самовара, с людьми какими-то. Утром опять ушел. Да так, без словечка единого, почти месяц прожили, не обидевши друг дружку.
Я вещей не брал, даже самых ходовых. Тут барыня одна часы мне совала, чтоб сына из чуланчика не брал. А я сына выволок, часов же не захотел. Мне так куда веселей.
Первый сорт тканье. Тканью совершенные лета, приданое еще. Вынесет тканье старушка, из ридикуля вынет, как младенца, на ручках держит, все ейное сердце в тканье том. Покупатель щупает, щупает, мучки старушке сколько-то горсточек отсыплет, и пошел младенчик по мачехам.
Он университетский, не нам чета, мы его и не взяли. Пешком же вряд ли ему выбраться. Ледоломом народ шел, одни углы, да кровь, да ушибы, да смерти. Не встречались после. А может, и жив, а может, он где-нито на счетах марш играет.
Как-то бегство из Киева было, мы тоже подались. Жена за Днепр, до родни, я в леса, где знакомые воевали. Охапкой меха дорогие барыни разные на себе волокли, жена мехов на мешки наменяла, мешки брали для пищи и от дождей закрываться. А я аж четыре самовара добыл. Два жене отдал, два в лес унес, куренёк уютить.
Белые вот-вот тут, и мы еще сидим, а те и перекреститься не смеют. Так просто миллион из города побежал. Через камни, через мост, через пески. Шли старые старики, шли малые дети, шли барышни на тоненьких каблучках. Вой, плач, верезжанье.
Наш кашевар обидчивый. Наш кашевар в хорошем ресторане поваром работал: как что, я, говорит, на княжьи вкусы угодить мог, а на голоштанников никак вкуса не доберу.
Нам полковница стирала, царский повар кашу нам варил, профессор нам бумажки писал, печи нотариус топил и еще многие служили.
Мы по пустой лестнице с грохотом идем, как в купол гром. В квартире молоденькая дамочка встречает, сытенькая такая. По всей квартире повела, все показала, чайком напоила. Мы у ней ничего не взяли, даже мучки ей в банку отсыпали. За то, что не как все, не волчилась с нами.
Сколько добра от врага отвоевали, всё почти. А ведь мы только по деревням да местечкам. Настоящие же армии города берут, там заводы дымят, дворцы светятся, все наше.
Мирные — трудный народ. Если ты не очень строгий, не умеешь с ними страхом обращаться,— запутают. И жалеть станешь, и душу скривишь. Лучше мягкому у мирных не становиться.
Тут одна она дома, навела порядки. Винцо да паничики. Тут он через город, суд ей и расправа. Тут отступление, она его и выдала.
Где ихние воюют, от отца-матери не вызнаешь. Зато жены, те сейчас переметнутся. Неверный народ.
Хорошенькая бабочка такая, веселая. Не боится. Эта и белым и красным по нраву, никто не обижал. А она и цвета не отличает, до того мирная.