Хозяев мы на кухню. Кухня у них хорошая, однако не горница все же. Им бы обидеться, а они боятся, мышами шмыгают. Мы их ни к чему не допускали. Просилися на нас готовить, за прикорм,— не дозволили. При пище чего бы не изделали.

Он нам вроде кашевара был, чистый такой старичок, подозрительный. Спросит, бывало, чего, да сразу: «Да вы не подумайте...» А нам чего думать, живи, коли мы такого-то к котлам приставили.

Хорошо у татар здешних хозяйство. Сразу дом, небольшой, ладненький, с галереечкой такой. Горница в доме невысокая, в стене печь не печь, врод шкаф такой,— это баня ихняя домашняя. По стенам лавки крытые пестрыми коврами и с подушками мягкими. На потолке, по веревочкам, вышивки развешаны. Посуда вся медная, как золото горит. Хорошо так в доме кофеем пахнет. Жена ходит на тихих туфлях, вся в кисею замотана, только глаза черные видать, и думается — красавица она. А за домом, сразу, ручеек журчит, для тени виноградный огромный куст разведен по решеточкам, и кисти тяжелые, синие висят, зреют, сами в рот просятся. И над всем садом, и над всем домом орех стоит — до того велик, до того зелен и развесист — столетнего дуба краше. И выгляни за низенький такой заборчик — и весь тебе белый свет налицо, и без края синее море перед тобою.

Богатых евреев в наших местах не видать было, а голый голому всегда брат, какой он ни есть по народу. Я хорошо к ним привык.

Что без царя, так то господа благодаря, а вот в голове-то царя б не мешало иметь! Ведь что творят-то? Тут кровь лей, а в городах шампанскими винами глотки себе заливают, из рук в ручки золото перепархивает, картишки, дамочки, смердят города духами-пухами.

Тоже пристал к нам интеллигент. Обещал по всем заграницам о нашей правде печатать. А сам как на подводу попал, так и спит. Жрет, пьет, не воюет. А с писанья его толку что-то не приходило. Дали мы ему по шее, отстал где-то.

Шли местами мирными,

Все народы вымерли,

Кто от тифа, от холеры,

Кто от белых офицеров.

<p>XV. БОЛЕЗНИ</p>

Вот напечатать бы дружок про дружка, как мы всякие страдания страдали, как мы, не хуже волков, голодом выли, как мы и тело, и судьбу свою калечили. Чтобы знали люди, что не сладко через свою землю войну воевать, что прибыли нам не положено, что ради всех, а не для себя.

Вот семеро нас тута, а хоть бы семь тысяч и больше. Каждый знает, терпел, скорбел, боль всякая, и голод, и холод. Даже и нечеловеком бывали, разума портили. Знает же каждый твердо: по своей пути идет, для себя воюет.

Смутить меня теперь не легко. Это в ту войну я на боли да на недостатки сердце имел. А теперь всё за себя, всякая ноша плеч не гнет. А и согнет, так потом выпрямлю.

Жилы тянет боль тугая, жила в тифу перетянутая; голова играет трубой: не видят глаза чего есть, только видят глаза чего нету — колеса катят в глаза огненные, сполохи играют. Глотка щеткой, сухая. Сила далеко за плечи позакинута, нету ее при тебе, слабей ты галчонка бесперого, а идешь и идешь, а идешь, потому что сладко лечь, да не на этой дороге.

На самом на лету я в тиф свалился. До того я ничего не боялся, до того я на старый строй облютел — всего мне мало. Осталося мне только грамоте как следует выучиться, а тут тиф. Выздоровел я, ан глупой какой-то стал. Не идет ученье, и воевать скучаю.

Кабы я один, а то все в тифу были, не на кого сердце иметь. Разве что противу врага злее станешь, чтоб скорей войну кончить.

Уговаривают меня товарищи, чтоб не очень горевал, и слепым у нас место найдется, когда победим. А я одно знаю: не человек я теперь. Хорошо еще, что слезы как у людей, а то бы совсем пропал.

Ожгло, я обеспамятел, очнулся здесь — на глазах повязка. Болело, болело, перестало. Прошу: снимите повязку, не болит «Погоди,— говорят,— повредить можешь». Чего-то страшно мне с тех слов. Я повязку скинул — ночь! Черная ночь! Слеп. «Не пугайся,— докторша говорит,— сперва ты ничего не будешь видеть, понемножку приучишься». Ёкнуло сердце, ощупал глаза — дырья! Чем я видеть стану?

На германской войне зрения я лишился, совсем слепой, не воюю, у людей под ногами путаюсь, помеха себе и людям. Теперь эта война, дело серьезное, кому моя музыка нужна? Водили меня за собой казаки какие-то, потом нажал на них, что ли, кто, ушли, меня тут кинули.

Врут про заразу. Мою рану знаешь, а мыл я ее хоть раз? Почитай, всю левую икру с голенищем сорвало, замотал я ее тряпицей потуже, чтоб кровью не сойти, да и шел со всеми. И теперь жив и хром мало. И сапог новый дали, вот!

Наша кровь горячая, красная, она сама лечит. У господ болячки больше из-за синей крови да белой кости, а еще больше — от белых рук, бездельных, неженых.

Зубы у меня болели, ох, ох, проохал я атамана, пришел атаман. А у меня зуб как труба, хоть ты режь меня — гудит зуб страшной болью. Тут меня к атаману, я за щеку держуся, атаман кулачищем — зуба как не было. На свет я родился! Спину мне шомполами. И очень крепко меня драли, до того атаман обиделся, что не ору. Ну разве это с зубом в сравнение?

Снаряд ли загудит, гром ли, может, и бугай где над водой затоскует, а в моем ухе различия нет, надорвалось мое ухо от войны.

Перейти на страницу:

Похожие книги