«А вы,— кажет,— выберите себе хозяина да и ступайте за его стопами. На месте же сидя, мира не добыть. Одна эта слава, что вы мирные, на деле же вы самый вредный элемент».
На месте сидя, за нас думать не приходится. Нам такая дума не подойдет. Ты наши версты меряй, тогда и дума твоя с нами будет.
Застят себе света выдумками, вот и мордуются. А мы за людей, чтобы им лучше зажилось.
Для этого, говорит, мы воюем, а вы мирные терпите.
Эх, мирные,
Больно жирные,
А от наших щей
Станет тощий как Кощей
А война для всех них самое ненавистное, и те тоже ненавистные люди, кто ихнее барахло барахтает.
Как отступали, голота с нами ушла. А за речкой вдарили враги, мы жителей с повозок да и тикать в лесок, до поры. Так и жители к вечеру доползли. С бабами, со спеленышами,— что с ними делать, всех не прокормить. Однако бабы пошли, побирались, еще и нас питали.
Всё нам прислуга перенесла. Ящиками макароны да консервы на горище[109]. Махнули мы темною ночкой, дворничек открыл, связали мы его для видимости и горничных девушек, господ позаперли — и на чердак. Ящики до того тяжелы, еле сволокли. У себя смотреть, а там патроны, а там обоймы, а там револьверы. Закопали и стали своего часу ждать.
Зажился я с недельку, тут белые надошли. Мои-то добродетели, гостеприимцы: «Вот,— говорят,— он, нате!» Шкуру спустили, душу вымордовали. У меня теперь стратегия: как в дом, так гром.
«Кто,— спрашивает,— в вашем дому из товарищей зажился?» Председатель и наведи в наше помещение, а мы там еще до войны поселились, и помещение незавидное, темно, сыро. Ходить из сараюшки. Меня в разведку, бить, гноить. Только ушли невдолге. Вернулся я,— ни семьи, ни добра, да и председатель утек,— взыскать не с кого.
Ходил я, ходил, наменял на спички сколько-то масла. Стомился. А тут ночь, поездов нету. На последний коробок попросился ночевать. Пустили. Лег я как убитый, с устали. Как вот меня хозяин будит. «Тикай,— шепчет,— атаман неизвестный в место пришел». Я из хаты, конные меня споймали, привели, давай документы. Дал я, и масло дал, и сапоги дал, и всю одежонку. Еще и спасибовать велели, что за спекуляцию не расстреляли.
«Лазь,— говорит,— в рундук под овес». Влез я, они у меня под ребрышками штыком маленько пошукали и ушли. Ничего, справился.
Притаился я, ищут, а ходу-то до горы — на руках притянуться. Вдруг кто-то: «У них,— говорит,— горище есть».— «Есть кто на горище?» Молчу. «Лазь»,— приказывает кому-то. А всего-то моего оружия — лемех ржавый. Вот я им и стал воевать. Верите, все воинство до того перешиб — за подкреплением побегли, я и утек. Думаю, хозяевам хуже моего пришлося.
Так я у той кухарочки на печи и пребывал до времени, днем за родственника, ночью в полюбовничках.
Струсился, говорит: «Сами ховайтеся, а я чтобы и не знал». Мы по лесенке забрели в закуток такой. Живем день и другой — ни корочки. На третий день слез племянник до дяденьки. «Давай,— говорит,— хлеба».—«А я,— отвечает,— и не знаю, кто у меня в закутке живет, а как,— говорит,— знать стану, так довести[110] придется...» И не дал хлеба.
А то свалят больных на извозчика да прямо в часть: «Берите, это от красных осталися, а мы комнатой стеснены».
Берешь не для себя — для всех, на нужное дело. И слов объяснить нету, а тут хитрость, непонятие. Вот и обижаемся мы с мирными друг на дружку.
«Мы,— говорю,— вам теперь за старое не плательщики, Иван Иванович. И не попрекайте. Вы думали, что нам добро делали, а мы так считаем, что только что наше отдаете. Давайте новые счеты заводить».
Нужда у нас во всем, а других промыслов не видно, как у мирных брать. А они, словно ягнятки, до того не обижаются, до того обтерпелые, ажно жаль.
Не могу видеть мирных, до того жаль. Укрылися от смерти зонтичком, ажно смех. А что сделаешь — знает лук, за что слезы льют.
Был я тогда главный, и приходит ко мне бакенбардист седоватый. Шепчет: «У меня,— говорит,— мой прежний барин, заводчик, скрывается. Объел, обпил, заберите,— говорит,— вы этого эксплоататора». Пришли мы с темнотой,— верно, есть такой. Только он на бакенбардиста. «Я,— говорит,— ему за свою сохранность на миллион отдал». Мы в бакенбардистову укла-дочку, а там золотые деньги.
Квартира разоренная, на окне большущая клетка. В клетке сколько-то канареечек вверх лапками на полуваляется, подохли. А одна лысенькая канарейка живая по клетке порхает. К нам через решетку бьется. Пищи просит. Мы ей семечка насыпали, на полке нашли, воды чистой в черепок налили, клетку почистили, издохших выкинули. И ушли.
Знаешь ты таких вредных людей, которые всё обсуждают, дела же не делают? «Это для того, это для этого... Это хорошее, то плохое». Им на деланье и времени нет; пока мозги поворотят, вражий и след простыл. Эти пусть дома сидят, под нашими ногами не путаются.
Стали за тем домом следить и вечерочком одним запопали хозяина. Как той же ночью ломится до них кто-то. Входит — ну как есть тот арестованный. «Это,— говорит,— я вам надобен, а не брат». Вот она, кровь-то, а знал ведь, на что идет.