Люся бросилась к маме и стала, ломая ногти, срывать с нее плотоядную ткань. Мама забилась сильнее, вместе они сбросили мешок и отшвырнули его в сторону — отяжелевший от крови, он сполз по стене, оставляя на обоях красные разводы. Такие же разводы были на мамином лице — Люся успела заметить, что кожа на носу и на скулах стесана до мяса. А потом откуда-то выбежал папа с сонной Алькой на руках. Он подхватил свой мешок, бросил в него Альку и вылетел из квартиры, с треском захлопнув за собой входную дверь.
Все произошло так быстро и бесповоротно, что Люсю словно оглушило. Ей казалось, что она целую вечность сидит на полу, вытаращив глаза, и смотрит, как окровавленная мама ползет к двери, подвывая: «Аля-а-а-а, Аля-а-а-а…»
Но на самом деле это продолжалось всего несколько секунд. Люся распахнула дверь, бросилась на лестничную клетку…
И чуть не споткнулась об Альку, целую и, если не считать ссадин, практически невредимую. Рядом валялся изодранный лилово-бурый мешок, а у лифта кто-то дрался с папой.
Люся не сразу признала старшую гадалку из углового дома, Авигею — уж ее-то она ожидала увидеть в последнюю очередь. Ухватив папу одной рукой за бороду, другой она тыкала ему в лицо каким-то беленьким узелком, или, может, тряпичной куколкой, и цедила сквозь оскаленные зубы:
— Пришлое-холодное, нам совсем не годное,
завертись, закрутись, в темный вихорь превратись…
Папа пытался освободиться и, не разжимая губ, издавал какой-то странный тоненький звук, бесконечно тянущееся «и-и-и-и». Его правый глаз вращался во все стороны и иногда становился белым, будто зрачок закатывался внутрь.
— …облетай людей, обминай зверей,
по степям прокатись, в омутах утопись…
Они оказались у самых ступенек, папа приблизил свое лицо к лицу Авигеи и, распахнув рот, шумно выдохнул. Авигея отпрянула, замотала головой, потом они замерли на мгновение, покачиваясь на самом краю, — и ухнули вниз. Люся перегнувшись через перила, видела, как они, сцепившись, катятся по лестнице. Через несколько этажей они с грохотом врезались в чью-то дверь, и клубок рассыпался.
Люся выждала немного, а когда поняла, что все вроде бы стихло, — скатилась, дробно топоча, следом. На лестничной клетке внизу она обнаружила одну Авигею. Рядом с ней лежало папино пальто, на нем поблескивали шестеренка и лупа, и все прочие предметы там были. Авигея собирала их в кучку и поглядывала на дверь — потревоженные жильцы уже скрежетали замком. Она подняла взгляд на Люсю и строго сказала:
— Что стоишь? Веник принеси и совок, гостя твоего собрать надо.
Некоторые у нас во дворе, кто в курсе, поговаривают, что это именно Умр вдохнул тогда в Авигею костоломную болезнь, которая ее потом десять с лишним лет грызла и в гроб загнала. А была б она обыкновенный человек — умерла бы прямо там, в подъезде. Долго еще после этого, много лет Авигея сама себя с того света вытаскивала, бодалась с болезнью, а все-таки болезнь ее съела к тому времени, когда открыла у нас во дворе девочка Роза свой царский подарок. Как, впрочем, и всех что-нибудь да съедает в конце.
Все предметы, которые собрали тогда на лестничной клетке, гадалки из углового дома сожгли. И мешок тоже. А что не сгорело — побили на мелкие кусочки и выбросили в реку. Река у нас такая — все проглотит, а то, что течет в ней вместо воды, говорят, разъедает не хуже лилового мешка. Старшая гадалка действительно болела несколько месяцев, но потом совсем, как нам казалось, вылечилась, только похудела сильно и так тело обратно и не нагуляла. Стала совсем сухая и худющая, но красивая необыкновенно, как бывают красивы змеи или мумии египетских цариц.
А семья Люси Волковой из дома с аркой вскоре съехала, и никто так и не узнал, куда — они ни единой живой душе не оставили адреса. Мама еще вся забинтованная на лавочке сидела, грузчиками командовала, когда они вещи из подъезда выносили. А Люсиного папу никто больше никогда не видел — ни живого, ни мертвого.
К востоку от нашего двора лежали заросшие крапивой и бузиной земли старого необитаемого монастыря. Рассказывали, что последний тамошний игумен видел людей насквозь, со всеми их мыслями, тайнами и судьбой. Поэтому он держал особый обет — открывал глаза только тогда, когда рядом никого не было, а все остальное время ходил с черной тряпицей на лице и в сопровождении поводырей из послушников. Может, искушения боялся, а может, просто устал заглядывать в одинаковые человечьи души, затянутые болью и стыдом, будто серой паутиной. А когда власть сменилась и уполномоченные пришли упразднять монастырь, игумен сдернул повязку и все про них сразу увидел. Был он нрава крутого, и монахи решили, что вот сейчас он кощунников обличит, погонит, как торговцев из храма, те обозлятся, и вся братия примет муки за веру. Но игумен только времени попросил до вечера, чтобы монахи пожитки собрали и отслужили последнюю службу. Уполномоченные подивились — мол, сознательный какой мракобес попался, — да и разрешили.