Я сидел за столом уже пятнадцать минут. Только заголовок красовался на странице, «Инженерный замок», и все. Потом я присовокупил к заголовку сочиненное вечером. Потом зачем-то переписал все на новый лист, не изменив, впрочем, ни слова. Старый прием — переписать старое, авось оно повлечет за собой новое. У отца в мастерской по-прежнему говорило радио.
«Московское время пятнадцать часов».
Я, стиснув зубы, начал писать.
Без пятнадцати пять по особенному какому-то коду заказал Москву. Через пять минут Москву дали. «Минуточку, — ответила машинистка, — как раз жду вашего звонка. Сейчас возьму наушники. — Я услышал, как заскрипели вставляемые в машинку листы. — Я готова».
Начал диктовать.
На пятом предложении я понял, что попытка посрамить Игоря, потрясти всю газету от курьера до главного редактора провалилась. Такой обыденный репортаж выползал из-под моих нервно исписанных страниц. «Громче читайте! Громче!» — требовала машинистка. Я орал: «И все же отечественный дизайн пока еще только утверждается. Главные взлеты впереди. В этом убеждаешься, когда видишь в коридорах Инженерного замка молодые лица, когда знакомишься с работами сотрудников, в каждой из которых непременно присутствует искра поиска, искра риска. И хочется верить, что в самой молодости дизайнеров уже отчасти заключено будущее нашего художественного конструирования».
— Все! — упавшим голосом объявил машинистке.
— Минуточку, — ответила она, — двести шестьдесят пять строк.
— Как вам?
— Что мне? — не поняла она.
— Материал?
— Материал… — неопределенно протянула она.
Мне стало смешно. Сколько каждый день принимают они материалов со всех концов страны. Во всяком случае, мой репортаж ее не потряс. Уже, следовательно, был в редакции один человек, так сказать, непотрясенный.
— Спасибо. До свидания. — Повесил трубку.
Я вдруг почувствовал себя опустошенным. Знакомое дело: даже после пустяковой работы всегда наваливалась усталость. Впрочем, уставал я не столько из-за самой работы, сколько из-за богатырского замаха. Каждый раз верил, что кого-то потрясу, изумлю. И каждый раз равнодушная тупая усталость наваливалась от сознания, что опять никого не потряс, не изумил.
…Утром купил в киоске газету, обнаружил на второй полосе свой репортаж. Его особенно не сокращали. Особой радости от его появления я не испытал. Хотел, правда, позвонить Игорю Клементьеву, послушать, что он скажет, но передумал.
В Ленинграде, таким образом, дел у меня не оставалось.
Отец трудился в мастерской. Я ходил по городу, единоборствуя с навязчивой мрачной мыслью, что это прощальное хождение. Теплая волна непролитых слез поднималась во мне, когда пересекал знакомые с детства проспекты, взбирался на горбатенькие спины мостов, заходил в парки и скверы, где некогда длились мои детство и отрочество. То было странное предчувствие потери, когда еще сам не знаешь, что потеряешь, но обреченно идешь навстречу. Так понимали судьбу, рок великие древнегреческие драматурги. «Город потерять невозможно! Невозможно», — бубнил я, вглядываясь в мутную, едва очистившуюся ото льда, Неву, в гранитные парапеты, высокие крыши.
На пути оказался Московский вокзал. Я взял билет на ночной поезд.
Гулять надоело, но возвращаться в дом не хотелось. Я заявился туда вечером, когда до поезда оставалось не так уж много времени.
— Я тебя провожу, — неожиданно предложил отец, — весь день работал, голова раскалывается. Хоть воздухом подышу.
…Мы шли по перрону, дышали дымным угольным воздухом, носильщики покрикивали: «Поберегись, ребята!»
Я забросил тощую сумку в купе, оглядел полки, свернутые на них рулетами матрасы, и вновь ощущение потери накатилось на меня. Противиться ему я не мог. Задыхаясь, выбежал на перрон.
До отправления поезда оставалась одна минута.
— Отец, — сказал я. — Я больше к тебе не приеду, ты мне чужой. Ты сделал все, чтобы стать мне чужим. Ты мне не нужен такой, мне чужд твой опыт, чуждо твое понимание жизни. Ты не видишь людей, думаешь, они пыль под ногами, а это не так. Слышишь, не так! Все, прощай!
Поезд дернулся. Расстегнутый, расхристанный, я вскочил в тамбур, отец остался на перроне. Он хотел что-то сказать, скорее всего, возразить мне, но он никогда не был мастером говорить, времени же совсем не оставалось.
— Нет! — кажется, сказал он, но я уже отпрянул, бросился в коридор.
Это было нечестно, сказать все в последнюю минуту, но еще хуже было не сказать.
…Через час, тупо звеня в стакане чайной ложечкой, я почему-то вспомнил огромный альбом для набросков, который перелистывал утром в мастерской. Я увидел там лицо матери, сотни рисунков. Отец рисовал совсем недавно, по памяти. На рисунках мать была красивее, моложе, чем сейчас в жизни. Зачем он рисовал ее, спустя столько лет? Я подумал, что, как всегда, чего-то не учел, не понял.
Стучали колеса. Я уезжал из Ленинграда.
В Ленинграде было холодно. В Москве весенние грозы выколачивали небо, как ковер, по газонам сновали скворцы, ветви деревьев были зелеными.