— Но, кроме утра и вечера, есть еще день. Почему бы не прийти днем? — она произнесла эти слова с улыбкой, которую он в темноте не мог видеть, но чувствовал.
Он стал часто наведываться к ней и каждый раз, когда приходил, неохотно покидал этот дом. Здесь после всех лишений и невзгод он вновь обрел способность улыбаться, находил покой. С Анфисой заранее уславливался о своем приходе, и она тогда одевалась получше, правда, самое нарядное платье, синее, крепдешиновое, лежало в сундуке. Сшила она его еще до войны, из отреза, который привез муж Афанасий из Мурманска, вернувшись из очередного плавания на рыболовецком судне. Надень она сейчас это платье, и пойдут разговоры, соседки будут судачить. К его приходу она надевала зеленую байковую юбку, светлую ситцевую блузку, и наряд этот очень шел к ее лицу, крепкой, статной фигуре. На печи стоял готовый обед — борщ, постный, правда, потому что мяса не было, но моркови, капусты, картошки она не жалела. Второго блюда не было. После борща сразу компот. Васютка и Любочка всегда догадывались, когда должен прийти дядя Зелик. Мама становилась красивее и добрее, не повышала на них голос, мягко просила соблюдать порядок в горнице, где она тщательно прибрала. Когда дядя Зелик приходил, Любочка отказывалась идти играть на улицу, вертелась возле него и безмерно рада была, если он сажал ее к себе на колени. Иногда поднимал ее на плечи, и в эти минуты не было никого счастливее Любочки. Хуже всего было для девочки, когда дядя Зелик брался за ручку двери, собираясь уходить. В отчаянии она обхватывала ручонками его колени, глаза ее смотрели на него снизу вверх и молча умоляли остаться. Зелик тоже успел привязаться к девочке, особенно с тех пор, как она однажды назвала его папой. Вышло это совсем случайно. Как-то придя к Анфисе, в сенях услыхал, как она внушает плачущей девочке:
— Перестань реветь. Вон твой папка идет, будешь плакать, он тебе задаст…
Люба перестала плакать, с минуту стояла не двигаясь, затем, пораженная внезапным открытием, подбежала к вошедшему в горницу Зелику и серьезно, строго, с затаенной надеждой в голосе спросила:
— Это правда, что ты мой папа?
Глаза ее с невысохшими слезами на ресницах излучали нежность и доверие. Не в силах разочаровать ребенка, Зелик ответил:
— Да, я твой папа, — наклонился и поцеловал девочку в одну щеку и в другую.
— Какой, папочка, ты колючий! — воскликнула Любочка и залилась радостным смехом.
— Я побреюсь и больше не буду колючим, — улыбаясь счастливой и виноватой улыбкой, пообещал Зелик.
Нередко Анфисе приходилось напоминать ему, что пора уже домой, к старой Гусенчихе, у которой он снимал комнату.
Зелику хотелось еще немного задержаться, и тогда в ход шел самый сильный довод:
— А Любочка не хочет, чтобы я уходил, — говорил он, кивая на девочку, которая не отходила от него ни на шаг.
Он пошел работать в колхоз. Водил грузовики, почему же ему не сесть на трактор? И он стал трактористом. Жил по-прежнему у Гусенчихи, но для Анфисы всегда был дорогим и желанным гостем. «Все равно в деревне уж болтают про меня бог знает что», — как бы оправдывалась она сама перед собой за то, что Зелик находился куда больше у нее, чем у Гусенчихи. Одна стена Анфисиной хаты совсем покосилась, вот-вот рухнет, и вместе с нею весь дом. Зелик выправил стену, и таким образом, хата была спасена.
В деревне его уважали, в МТС ценили за хорошую работу. Разумеется, теперь ему вовсе не нужно было опасаться слова «еврей», однако время, когда он вынужден был скрывать свое происхождение, оставило в его душе неизбывный след, едва разговор касался евреев, сердце его болезненно сжималось. Это был тот рефлекс страха, что выработался у него в те ужасные, страшные месяцы, которые он провел в плену. Нередко с ужасом просыпался среди ночи и, лишь когда кошмарный сон отступал, приходил в себя и успокаивался.