Василиса под пристальными взглядами уважаемого женского собрания провела солдатика, который, по сути, годился ей в сыновья, в уголок для беременных. Там для удобства моющихся справа от мраморной в крошку скамьи был обустроен душ, а слева на полке два крана – с горячей и холодной водой, и шайкой для мытья, в которую наливалась эта вода. А ещё под ногами были уложены резиновые коврики, чтобы не дай бог та, что на сносях, не поскользнулась.
Привела, что, как и к чему рассказала, дала возможность служивому самому пощупать всё обустройство своими руками, принесла ещё одну шайку – для постирушки и отошла к двери помывочной, где уселась на табурет, чтобы проконтролировать, правильно ли тот понял её объяснения? И не нуждается ли в какой-нибудь сиюминутной помощи? А когда увидела на его обнажённой спине рубцы, словно струпья усеявшие тело, всплакнула о сыне, который ушёл на войну отказавшись от брони да так через год и сгинул там без вести; заплакала, запричитала: «Где же он, мой соколик ясный? Может, вот так же, как этот солдатик, скоро объявится?» А успокоившись со временем присоединилась к подружкам, чтобы успеть и самой помыться в урочный час.
Некоторое время женщины с любопытством наблюдали за слепым: и как он раздевался, повернувшись к ним спиной, и как набрал в одну из шаек холодной, а затем горячей воды, и как, замочив снятое с себя нижнее бельё, и отставив шайку на край скамьи, стал под душ. В общем, всё было, как говорится в этих краях, чин чинарём: во всей этой его сноровке и определённой самостоятельности чувствовалось, что он не впервой в общей бане и потому вполне обойдётся без какой-то там посторонней, а тем более ежесекундной опеки. А поняв это, девоньки наши вновь занялись собой. Заговорили, зашептались, захихикали. И только одна из них молча, словно задумавшись, отрешённо сидела на скамье и безотрывно глядела на моющегося солдата.
– Влюбилась, что ли? Али мужиков в городе поубавилось? – заметив этот взгляд, обронила только что вышедшая из парилки Мотя. Обронила, словно сплюнула – со свойственной только женщинам толикой яда. – Зайди, попарься – сразу полегчает.
– Да нет, не убавилось, – встрепенувшись, отпарировала молодуха, – только все они, мужики эти, о которых ты байку баешь, все – до единого, к чужим юбкам крепко-накрепко пристёгнуты. А бабы их – ох, какие злющие! За своего мужика любой из нас бошку сразу же оторвут. Небось, знаешь. И нечего дурочкой прикидываться. А мне, дорогая моя Кувалдочка, свой, родной – пристёгнутый, нужен. И ни какой иной!
Встала, потянулась, расправила плечики, демонстративно потрясла своими упругими грудями на зависть всем другим особям женского пола и прищурившись, будто прицеливаясь, засмеялась:
– Эх, мужика, доброго бы, счас!.. Да хоть бы пощупать его поперву, родимого, что ли! А то совсем одичала.
Лизку Окуневу с детства знали как своенравного ребенка – резвую попрыгунью и заводилу среди немногочисленной детворы разъезда – в общем, сорвиголову, или – продвинутую, как бы сказали нынче. Рано ставшая самостоятельной, поскольку после четырехлетки была сразу отправлена к своякам в соседнее село на учебу – в семилетку. А затем уже – в город, где, окончив бухгалтерские курсы, и помыкавшись по съёмным углам в переполненных коммуналках, и не найдя своего женского счастья, чему в немалой степени способствовала война, вернулась в родные пенаты. Вернулась, чтобы клещами таскать шпалы, обильно смазанные креозотом, и забивать в них костыли, перешивая стальные плети «железки», и надеяться на светлое будущее, и лишь изредка наведываться в город на часок-другой: в свою прошлую жизнь.
И вот теперь стояла она, распаренная, посреди зала во всей своей красе – стройненькая, дробненькая и крепенькая, но уже с мозолистыми и жёсткими ладошками ранее нежных рук и не менее жёстким взглядом. Стояла как настоящая сибирская дива – вовремя созревшая молодая осина, которую не согнуть и не сломать, даже если очень и очень захочешь. Стояла и думала о чём-то своём, по-женски заветном, в котором сам Бог не разберётся, разве что – Сатана.
«Ну, всё – пропал наш солдатик!» – подумала Матрёна, потому и крикнула по праву старшинства:
– Ты что же тако удумала, Лизка? Не дури!
А та лишь отмахнулась, и, напевая вполголоса, популярный, в то время, среди вдовушек, романс: «И я была девушкой юной, сама не припомню когда…», решительно направилась в закуток, где маячила занятая стиркой одинокая мужская фигура. И приблизившись к ней вплотную, осторожно потрогала пальчиками рубцы на спине служивого и, приобняв его за плечи, сунула в руки солдатика предварительно намыленную мочалку, и мягонько, тоном, не терпящим отказа, так, чтобы все без исключения услышали, промурлыкала:
– Ну-ка, родной, ты – мой ласковый, прояви сноровку и потри-ка мне спинку. Что-то я без тебя, молодая, незамужняя и красивая, по мужской силе дюже соскучилась.
И не теряя времени, ловко проскользнув между ним и шайкой, наполненной тёплой водой, приказала опешившему парню: