На самом деле я не знаю, правильно это или нет — сдаться. Я знаю истории о людях, которые отказались отдать свою честь врагам. Они предпочли убить себя, лишь бы не принять позор. Женщины архиномо Ваццини перерезали себе горло, одна за другой, чтобы не быть изнасилованными врагами. Город Зафирос сражался до последнего ребенка, и все попавшие в плен жители покончили с собой, чтобы не быть проданными в рабство. Даже дети столь яростно защищали свою честь, что предпочли вспороть себе живот.
А я все же сдался.
Однажды ночью, в отчаянии, я попытался повеситься. Мне удалось из одной штанины соорудить петлю, а другую обвязать вокруг столешницы. Я надел петлю на шею и сел, и вскоре перед отсутствующими глазами начали мелькать цветные вспышки. Я хватал ртом воздух, а потом стало совсем невтерпеж, и я понял, что мне не хватит мужества довести дело до конца. Я дергался, точно безумец в припадке, пытаясь встать на ноги и развязать петлю. Когда же это удалось, я рухнул на пол, кашляя и борясь с рвотными позывами; мое сердце колотилось, легкие горели, и я ненавидел себя за слабость.
После этой попытки самоубийства я не смог решиться на новую. Не знаю, слабость ли тому причиной. Не знаю, кому удается покончить с собой — смельчакам или трусам. Не знаю, кто мажет щеки дерьмом с сапог своих врагов — трусы или смельчаки. Кто они, те, кто продолжает жить, хотя душа осквернена позором?
Много ночей я лежал на тюфяке, преисполненный ненависти к себе и гнева. Но я продолжал жить. Я ел пищу моих врагов. Носил их одежду. Подчинялся их приказам.
Я жил во тьме.
Не знаю точно, сколько это длилось. Уж всяко больше месяца. Два? Три? В таких обстоятельствах время — смутный сон, день плавно сливается с другим, как сливочное масло с оливковым на сковороде.
Но в мои мысли начали вторгаться голоса. Когда я ставил мою печать на письма, которые клал передо мной Мерио, эти голоса шмыгали в моей голове, незваные, как мыши. Когда я сидел, подставив лицо солнцу, Каззетта поднимался из темного уголка памяти и спрашивал, знаю ли я, что значит быть наблюдательным.
Когда я слышал лязг мечей стражников калларино, проводивших тренировочные бои, Аган Хан вставал передо мной и спрашивал, в крови ли у меня готовность сдаваться. Поздно ночью приходила Ашья, садилась рядом и спрашивала, мужчина ли я теперь или так и остался — и навсегда останусь — ребенком. А потом — и это было больнее всего, — когда я ставил печать, и писал мое имя, и призывал наши деньги домой, рядом со мной на стол опирался отец и, глядя неумолимыми ястребиными глазами, в своей проницательной манере интересовался, считаю ли я себя по-прежнему ди Регулаи.
И мой разум закипал. В нем варились приятные фантазии о мести. По ночам мне снилось сладостное кровопролитие, а днем я во всех подробностях воображал блистательные победы над врагами. Но эти грезы разлетались вдребезги, стоило мне споткнуться о трехногий табурет, который Акба вновь поставил у меня на пути.
Покрытый синяками и потрясенный, я лежал на плитах пола и слышал хихиканье жестокого надсмотрщика. Внезапно тень Каззетты возникла рядом со мной, уселась на корточки, насмешливо глядя на мое бессилие.
Ай. Если бы я мог вытащить его из мира мертвых, он был бы убит второй раз.
Позже в ночной прохладе, когда я сидел на тюфяке, обхватив руками колени, ощущая дуновения свежего ночного ветерка и вдыхая запах сумеречных цветов, проникавший сквозь узкое окно, он вновь пришел ко мне и сел рядом.
Я хмуро уставился на его тень:
— Почему я вижу вас, хотя не вижу больше ничего?