Вдвоем за реку косить и ушли. Хлеба взяли с собой, крупы, луку венок, сала в просолившейся холстине, чугунок.

На покосах шалаш поставили. В нем и ночевали: до дома семь верст.

Далеко забрались, но какая трава — и с клевером, и с донником, и с горошком, что фиолетовым цветом цветет, — не пройдешь: все сплелось, мелькают солнечные спицы среди стеблей, и только в глубине — тень и роса — до жары там сырой холодок.

Намахается косою Алексей, одна услада — прилечь в тени. Ляжет среди этой шири, синева глаза ломит, разреженно дымятся облака, как сотканные из паутины. А накроет лицо кепкой — плывет зеленый свет травы, спит и не спит, тишина, как во сне, покой, все тревоги в нем тонут.

Лежал Алексей, руки раскинул, таял под горячей спиною росистый холодок травы… Шаги на дороге. Дорога лесная, в вереске, в покос только по ней и ездили: сено с дальних лугов возили. Ближе шаги… Но вот затихли, и снова зашуршал вереск под ногами.

— Не скажете, где тут Громшин косит? — негромко спросил мужчина у Поли, ворошившей сено. «В лесничество, конечно, требуют: приехал кто-нибудь или вызов на совещание. Пока погода — покосить бы», — с досадой подумал Алексей.

Поля подошла к нему, наклонилась. Зелень в ее глазах то меркла, то разгоралась в отсвете колышущейся под ветром травы.

Алексей погладил ее голую до плеча упругую руку в свежащей испарине.

— До чего ж прохладная!..

Она смотрела в сторону шалаша, чуть повернув голову, золотился пушок на шее, плавно перетекавшей в узкие плечи.

— Тебя спрашивают, Алеша.

Неподалеку от шалаша стоял человек. Голова совсем седая, а лицо молодое. Алексей будто бы где видел эти глаза…

Жизлин!..

10

Забылось многое из прошлых тех лет, да так и должно быть в стремительно несущемся потоке времени. Но вдруг в тайниках памяти, где, как бы в небытии, скрыты от времени свидетельства судьбы, сверкнет и воскреснет сразу целая картина: лица людей, голоса, дороги, запахи, жужжание шмеля, прилетевшего по весне из далекого детства… А вон по лесной тропке идут друг за другом солдаты, а ей нет конца, этой тропке, промятой в высокой, вянущей от зноя цветущей траве. Зудят тучи мух, липнут к бинтам, под которыми болит разорванное железом человеческое тело.

Они дрались на переправе, к которой стремились немцы, и теперь, исполнив долг, шли к своим.

Впереди командир взвода Громшин в скривившихся сапогах, в просолившейся от пота гимнастерке; на бедра сполз ремень с тяжелой солдатской оснасткой.

«Главное — держать оружие и больше ни о чем не думать. Держать крепче оружие — не гадать, почему так все случилось?»

Шли, назойливо скрипел чей-то сапог, хлестнула ветка, кто-то споткнулся о корень, выругался.

— Пока пройдешь, весь лес раскорчуешь, Ерохин.

Ерохин шел в середине, четвертым, прихрамывал на обе тонкие, в обмотках, ноги.

— Поносил бы сорок четвертый размер. В таких ботинках только что и стоять неподвижно, а чуть побежал — и выскользнул из них. А особенно если через канаву прыгнешь. Ты летишь, а они за тобой в свободном виде, то в спину, то по голове вдарят. Этими ботинками только из орудия по танкам бить прямой наводкой — никакая броня не выдержит, особенно, если каблуком угодит.

— А ты надень их каблуками вперед, чтоб в упор было, — советует Стрекалов. Молодое лицо его замшело в рыжей бороде и усах. — Так и ходи. Если и отступить придется, то по следам видимость будет, что ты один храбро навстречу немцам резал. «Чьи это следы?» — спросит командующий. «Ерохина!» — «К награде его, молодца!»

— Если тебе не жаль своей карьеры, то я согласен, бери мои ботинки, а мне давай твои. В моих ни вода, ни пыль не задерживается: как насосы — в одну дырку затянет, а из другой бурлит.

— У меня и своя вполне исправная вентиляция.

— Я вижу. Ты бы хоть отдушину на штанах мохом заткнул, а то все твои тылы насквозь просматриваются.

— А у меня ничего секретного нет, объекты самые что ни на есть гражданские…

Начались орешники, сочилась сквозь них густая синева с полей… Что-то там ждет?

— Жизлин, за мной! — скомандовал Громшин.

Жизлин самый молодой среди них, совсем юноша, а глаза усталы и грустны.

Остальные повалились в траву. Облака плывут в небе, плывет как будто бы и земля, голубовато сияют на кустах паутинки, а листья окраплены солнцем.

«Петушок, петушок, золотой гребешок, масляна головушка». Это опять голос Ерохина. Он глядит в небо. Плывут облака в родную сторонку.

«Петушок, петушок, золотой гребешок…»

Что же это Ерохин замолчал? Было что-то невыразимое в этих бесхитростных словах, как будто только так и можно было пожалеть свою землю и все понять: и время, и даль, и свое сердце, с которым и в разлуке неразлучен родимый дом.

Из-под пластов на пашне раскустилась трава с желтой сурепкой. За пашней — дорога и орешники. Там, в зеленой прохладе, река течет. Слева от пашни — деревня, пять дворов. Над крышами пепел сеется с горьких пожарищ.

Перейти на страницу:

Похожие книги