— Ну, что же… — Она тычет в него пальцем, давая понять, что от него требуется сидеть прямо. — Первого ребенка я родила, когда сама была еще ребенком, вскоре после начала войны. Тогда женщины рожали, потому что думали, что больше не увидят своих мужей… Насчет своего я оказалась права.

— Мне очень жаль.

— Вечно вы высказываете сожаление по поводу того, чего не делали. Поневоле задаешься вопросом, что же вы, собственно, делали. Предположим, что мы жили уже тогда. Что происходило с вами, пока я в муках производила на свет Невилла?

Ему не хочется, чтобы она прерывалась в ту же минуту, когда начала. Это ее, а не его история. К ущербности своей собственной любви он перейдет позже.

— Продолжайте свой рассказ, — просит он.

— Мне не к спеху. К тому же мне не хочется вас обижать. Знаю, как трудно мужчине слушать женщину.

— Мужчине трудно слушать кого угодно. На школьных уроках я не слышал ни слова.

— Это потому, что вашей учительницей была не я.

Он пристально смотрит в эти серые глаза цвета Атлантики. Она предупреждала его об отсутствии у нее чувства юмора. Он делал ей такое же предупреждение о себе. Но ей присуща какая-то захлебнувшаяся веселость утопленницы, которую он вообще-то предпочитает юмору. Когда ничего не говорится в шутку, в шутку превращается все. Ждать смеха — вот в чем ошибка. Да, он жалеет, что она не была его учительницей.

— Не смотрите на меня так, — просит она.

— Почему?

— Это наводит на воспоминания.

— Я буду смотреть в сторону.

Оба умолкают и слушают, как Настя общается в другом конце парка с Восточным Блоком.

— Продолжайте то, что начали, — говорит он наконец. — Вы родили первого ребенка…

— В семнадцать лет. Это был сын. У меня только сыновья. Он был… Напомните, почему я вам это рассказываю?

— Мы согласились, что не можем обсуждать любовь.

— Любовь!..

Выходит, ей под силу убедительные увещевания.

Он примирительно поднимает ладонь. Он не забыл. Основополагающее правило номер пять гласит: «Стороны ни при каких обстоятельствах не должны надеяться на возрождение сексуальных чувств».

— Вы говорили мне, — продолжает он, — что Эфраим спас вашего сына, продемонстрировав ему любовь. На этом тот разговор прервался. Мы согласились, что не можем разговаривать о любви, пока не уберем преграду нашим разговорам о ней.

— Что это была за преграда?

— Наше нежелание говорить о любви.

— Что было потом?

— Потом мы согласились обратить наше нежелание себе на пользу и все же начать ее обсуждать. Начав с вашей.

— Вы совершенно в этом уверены?

— Нет, но это вряд ли может причинить вред.

Она обдумывает услышанное. Сейчас она покладистее, чем бывала раньше.

— Так на чем мы остановились?

— На первом военном годе.

— Ах, да. Чем вы сами — мне просто любопытно — были в то время заняты? Ну, колитесь!

Шими смеется — для него это дикий хохот. Колитесь!

Она интересуется, что его рассмешило.

— Нет, — возражает он, — сейчас слово за вами.

— Я отказываюсь. Валяйте! Что вас рассмешило?

К его изумлению, после восьмидесяти лет заточения признание срывается с его уст без малейшего труда:

— Вы спрашивали, где я был? В маминых панталонах.

Она молча моргает.

История его унижения. Рассказываемая снова и снова, как древняя сага. Гомер, декламируя «Илиаду», каждый раз что-то менял, но сценарий Шими всегда один и тот же.

— Это было давным-давно, — говорит он.

— Как и все остальное.

— Но могло быть только вчера.

— Все могло быть только вчера.

Она была сама чуткость.

Эпизод с панталонами — хотя называть это «эпизодом» значит умалять значение события — стал, объясняет он, вехой отмирания в нем трех качеств, обычно считающихся главными для успешной эмоциональной жизни. Способности к критическому восприятию себя: ему не хотелось узнавать, что еще кроется в его натуре. Общительности: не желая, чтобы кто-то узнал, что он натворил, он никогда не говорил об этом ни одной живой душе и сейчас искренне недоумевает, почему откровенничает с ней. И все, что хотя бы отдаленно напоминает умение веселиться: поскольку нет ничего комичнее его вида в маминых панталонах, все смешное с тех пор неотделимо для него от омерзения.

Она сопровождает его рассказ нетерпеливым покачиванием головой.

— Почему вы так интересны самому себе?

— Знаю, — говорит он, — то, что я описываю, ничуть не уникально…

— Если вы намерены произнести речь в защиту размытости границ между полами, то мне это ни к чему. Мне надоели мужчины, твердящие о своей женственности. Очень хочется повстречать мужчину, который заявил бы нечто противоположное. Женственны даже мужланы, чья неотесанность только для того и предназначена, чтобы разминуться с их собственной женственностью.

Он заверяет ее, что не собирается произносить подобных речей.

— Я толкую всего лишь о том, что на свете много одиноких, грустных, испытывающих отвращение к самим себе людей. Некоторые даже женятся и заводят детей…

— …хотя их от этого тошнит?

— Так далеко я бы в своих рассуждениях не заходил.

— Как же далеко вы заходите? Сами вы, по крайней мере, этого избежали.

— Тошноты?

— Брака и отцовства.

— Вам отлично известно, что я холост и бездетен.

Она пожимает плечами.

Перейти на страницу:

Похожие книги