– Знаете… у нас с женой была необыкновенная любовь. Как говорят, любовь длиною в жизнь. А когда испытываешь подобное чувство, кажется, что рожденные от него дети должны быть непременно прекрасны. С разницей в четыре года мы произвели на свет двух дочерей. В детстве они вправду были нежными, очаровательными созданиями. Мы с женой наперебой читали им сказки о добре, побеждающем зло, водили на детские спектакли, полагая, что наша с ней родительская пара будет для них идеальным примером. Они же взяли и с годами превратились в хищных акул… непостижимым образом. И мужей выбрали под стать себе. До сих пор не понимаю, как… ну да ладно.
Между тем всю жизнь до определенного момента я был закоренелым потомственным атеистом. Родители рабфаковцы – рассказы о первых ударных стройках комсомола, даешь пятилетку в три года, любимая песня на закате дней «Коммунизм – это молодость мира» – ну, вы понимаете. И все прижизненные попытки жены приобщить меня, нет-нет, не подумайте, не к формальному лону церкви, а к вере в Бога внутри сердца – терпели фиаско. Хотя моя жена, надо отдать ей должное, была человеком чрезвычайно тактичным, ни по какому поводу не приставляла ножа к горлу, не насаждала….
Берта перебила его с тяжелым вздохом:
– И вы туда же? Проповедь по спасению души читать станете?
– Ни в коем случае. Сам не люблю проповедей. Расскажу лишь то, чего, пожалуй, никому до этой поры не рассказывал, а пережил на собственной, простите, шкуре.
– Ну, валяйте, – согласилась Берта.
– После смерти жены я безнадежно затосковал. Как говорится навечно. Тут дочери стали все активнее наседать, требовать немедленно отписать им квартиру, подключили мужей. Я подозревал, как только составлю требуемую бумагу, они попытаются вытурить меня из квартиры куда подальше. Если не составлю – изведут того хуже. Получался какой-то не совсем полноценный король Лир, что ли. Меня захлестнуло чувство особого, абсолютного одиночества. Понимаете, абсолютного, вселенского. Тогда я задумался, зачем, вправду, мне жить? И решил покончить с собой. Твердо и бесповоротно. Избрал способ, запасся таблетками, назначил себе день кончины, провел предварительную ревизию-подготовку квартиры и лег спать в уверенности, что это моя последняя ночь перед завтрашним добровольным «уходом». Именно этой ночью ко мне впервые после смерти пришла жена. По сей день помню каждое ее слово. «Не смей. Нет у тебя такого права. Ты же знаешь, как я любила тебя и продолжаю любить. Прошу, испей чашу жизни до дна. Иначе, нам с тобой встречи не будет». Она говорила строго и вместе с тем улыбалась. Такое, знаете ли, тепло шло от нее, что до сих пор я берегу ощущение от того сна. Убежден, проснувшись тогда, я некоторое время еще чувствовал живое тепло от прикосновения ее ладони. В том сне снизошло на меня небывалое умиротворение, спокойствие, блаженство. И бесповоротное, казалось, решение покончить с собой наутро показалось ничтожным, малодушным, попросту невозможным. Воплощать суицид я раздумал. Пошел к нотариусу, составил дарственную на дочерей, пусть грызутся между собой, и добровольно оказался здесь. Благо непрерывного рабочего стажа у меня предостаточно, перечисляемая интернату пенсия вполне приличная. – Он немного помолчал. – Именно с момента того сна меня держит на плаву, не давая, как вы выразились, упасть на колени, исключительно то обстоятельство, что душа бессмертна. Откуда-то из неведомых пространств за нами приглядывают души наших самых близких, любимых людей.
– А что толку? Она же без памяти, душа ваша, – без особой уверенности произнесла Берта.
– Не скажите, – задумчиво откликнулся Дмитрий Валентинович. – То, что ей надо, она знает и помнит. Пастернак когда-то охарактеризовал это явление очень верно. Он сказал о недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. Он справедливо считал, что поэтические, к примеру, озарения – одна из возможностей ощутить масштабы задумки, заглянуть за пределы земного бытия.
– Это вы про «вечности заложника у времени в плену»[21]?
– Да, вы правильно поняли.
И Бертин дух противоречия не взбунтовался, не воспротивился; она отчего-то поверила в справедливость слов Дмитрия Валентиновича, обратив лицо к высокому августовскому небу, произнесла:
– Да, наверное, вы правы. Сейчас я припоминаю, как жизнь не раз подбрасывала мне божественные знаки, только я не умела их расшифровывать. Но уж один перст судьбы обязана была распознать. А вот не распознала. – Она поднялась со скамейки, вздохнула как-то по-особому трогательно. – Пойду, дорогой Дмитрий Валентинович. Спасибо за чудеснейший стих и за упоминание о моем любимом Пастернаке. А, главное, за ваши благородство и искренность.
Сквозь начавшие золотиться кусты Дмитрий Валентинович смотрел вслед удаляющейся Берте и думал, что со спины ей вполне можно дать лет тридцать, от силы тридцать пять. Но дело было не в этом. Совсем не в этом. А в том, что, как виделось Дмитрию Валентиновичу, с любого ракурса она являлась вовсе не бездомной старухой, а Актрисой и Женщиной от Бога.